24
В санатории «Прибой» Инге нравилось все. Нравилось, что корпуса разные, и возле каждого разбит свой сад с клумбами, что одни корпуса – белые в несколько этажей, а другие – одноэтажные, под яркими черепичными крышами, и балконы их скрыты виноградом и плющом. Нравился длинный и низкий парапет, отгораживающий бульварчик от широкой полосы пляжа. На парапете, согретом августовским солнцем, сидели редкие уже отдыхающие, глядя, как по песку бегают дети.
И нравился дракон, который с каждым днем становился все больше похожим на себя самого. О том, какой он, Горчик рассказывал ночами, когда лежали, уставшие, горячие, прижимаясь боками и глядя в окно номера, что располагался под самой крышей, на последнем, пятом этаже корпуса номер тринадцать.
Во время рассказов в окно смотрели звезды, так было чаще, потому что утром валяться в постели некогда – Сережа быстро съедал завтрак, приготовленный Ингой на электроплитке, целовал ее и уходил, перекашиваясь под тяжестью брезентовой сумки с инструментами. А она, перемыв нехитрую посуду – маленькая кастрюля, пара тарелок, вилки и чайные ложечки, расчесывалась, и только после этого надев спортивные шортики и белую майку, усаживалась за свой лаптоп. Переводила очередную статью, или писала свои заметки для сайтов народной медицины, разбирала фотографии трав, сверяясь со справочниками и определителями, пополняла досье на каждое растение. Устав, выходила на маленький балкон, спрятанный густыми ветками старого платана, курила, щурясь на яркое, уже сочное по-осеннему солнце, лезущее в просветы среди зубчатых листьев. Стряхивала пепел в пустую консервную банку. Там же, на балконе, звонила домой, медленно болтая с Вивой о пустяках. Смеялась ее рассказам.
- Детка, не волнуйся, – говорила Вива, – у нас все совершенно прекрасно. Анна влюбилась в Саныча. Он рассказал ей про акулу-молота и рыбу-меч. Увлекся. Она целый день просидела с ним на рыбалке, а после заявила Олеженьке, что зрелые мужчины это так прекрасно. И что поссибли фазер это одно, а восхитительный Саныч – совершенно другое. Что? Как я перенесла? Ну… Я посоветовала Саше сделать ей предложение. И даже нарезала в оранжерее целый букет дивных японских хризантем, у меня как раз новый сорт, всего три куста, на них семь первых цветков. Кто отказался? Саша? Ох, Инга, ты плохо знаешь мужчин. Он конечно, для виду отнекивался, но выпрыскал на себя весь свой пиратский одеколон, и… Ну, что ты смеешься? Да, я видела. В бинокль. Ах, это было удивительно трогательное зрелище. Детка, он волновался. Даже удочку уронил в воду. А после встал. И руку, руку к сердцу. Анночка потом очень быстро как-то ушла, и было видно, даже в бинокль – боялась и оглянуться. Олежка к ночи ее простил. Совсем да. Я слышала.
- Ба, когда вы там все успеваете, мы неделю как уехали! А у вас такие страсти!
- Им надо успеть, они ведь тоже завтра уезжают. Так что девочка все сделала быстро. И влюбилась и, как это вы сейчас говорите, сделала откат. Так да? В прежнее состояние.
Инга смеялась и тыкала окурок в банку. Внизу кричали дети, шаркали тапками ленивые отдыхающие, возвращаясь к обеду.
- Ба, мне пора. Ты смотри, а то вдруг и правда, уведет кто твоего Саныча. Береги. Он хороший.
- Это все шутки, моя золотая. А ты вот Сережу береги. Присматривай, поняла? Вон какие бойкие барышни. Анночка! Поднимись ко мне, милая, я тут нашла для тебя косынку, натуральный шелк. Смотри, если вот так свернуть…
- Пока, ба! – снова смеялась Инга и уносила мобильник в номер.
Солнце плавно уходило вверх, переваливало за крышу, а значит, пора заварить суп с вермишелью и пойти на площадь, туда, где Сережа и дракон.
Инга вылила горячий суп в большую литровую кружку, накрыла пластиковой тарелкой. Сложила в пакет ложку, хлеб, термос с ледяным чаем. Залезла на табуретку и, с удовольствием разглядывая себя в небольшом зеркале, надела купальник, выгибаясь, чтоб увидеть крепкий загар на спине и пояснице. Спрыгнув, сказала шепотом отражению:
- Я счастлива. Господи, как же я счастлива…
И снова надев легкие шортики, вышла, запирая дверь номера.
Шагала по чистому, прохладному коридору, просвеченному солнцем через окно в торце здания, спускалась по лестнице, кивая встречным. И, улыбнувшись вахтерше Татьяне, которая что-то бесконечное вязала за полированным столом в холле, выскочила на аллею, затененную платанами.
Такая легкая, с быстрыми ногами, с вымытыми летящими волосами, которые щекотали шею. Нравилась себе. Видела себя глазами Сережи, вот он поднимает голову и смотрит, как идет издалека, светя белыми шортами, потряхивает гривкой черных волос. Совсем девчонка. И видела, как он опускает руки, вытирая их тряпкой. И улыбается ей.
Выходя на большой пятак площади между трех наискось стоящих корпусов, Инга замедлила шаги. С противоположной стороны, с такой же аллеи вышла женщина, и оказалась у длинной насыпи каменных глыб раньше. В белом халатике, в такой же косынке, повязанной поверх длинных рыжеватых волос. Рослая, с сильными загорелыми икрами. И полы халата раскрывались при ходьбе, высоко, показывая ноги почти целиком. А сверху, Инга нахмурилась, идя медленным шагом, халатик распахнут так, что очень хорошо видно – там ничего не надето, под накрахмаленным полотном.
Она уже видела ее. И даже знала имя. Наташа. Сестра-хозяйка соседнего корпуса, где кроме номеров находились врачебные кабинеты и всякие грязелечебные пункты. Ее окликали сотрудницы, и директор Гранит Кирсанович, проходя, ухватывал за локоток, умильно скалился, заглядывая в глубокий вырез. Красивая рыжая Наташа. Инга и не обратила бы внимания, вот только в день их приезда, когда Сережа тащил рюкзаки, смеялся, показывая на клумбы, площадки и столовые, она шла невдалеке, и – посмотрела. Так, что Инга сразу же удивилась и перевела взгляд на Сергея. А он не заметил, кажется.
И вот стоит рядом, спрашивает что-то, а он, подтягивая выгоревшие рабочие джинсы, указывает тонкой сильной рукой на камень, уже тронутый его резцом.
Когда Инга была в десятке шагов, Наташа прервала рассказ неслышным тихим замечанием. Кивнула и, повернувшись, пошла, держа руки в карманах халатика, так что он сильно натянулся на талии и бедрах. И все бы нормально, вот только перед тем, как уйти, она снова посмотрела. На Ингу.
- Суп! – сказал Горчик, бросая на траву молоток, – пришла моя ляля и с ней пришел суп!
Сел на будущую драконью башку, подбирая ноги. Протянул руки за кружкой. Они всего-то семь дней тут, а уже радуются маленьким своим традициям, подумала Инга, подавая ему кружку и вынимая из пакета ложку и хлеб. Всего-то неделю. С ней. А весной он был тут без нее. И дольше.
- А-а-а, – сказал Сережа, перехватывая горячую кружку, – жарит, уф.
- Ты с ней спал, – Инга не хотела говорить, но сказалось само, – спал, да? Весной.
- Инга…
Он опустил руку с ложкой. Устроил кружку рядом с собой на неровном камне.
Она ждала. Вдалеке кричали дети. Через пятак медленно пробежал серый большой котище, мявкнул, задрав хвост, и коротко пописал на ствол акации. Исчез в густом кустарнике.
Серега молчал. И ей стало невыносимо пусто и горько. Секунды плелись, цепляясь друг за друга, и чем больше проходило их мимо, тем яснее ей был его молчаливый ответ.
- Ты мне скажешь? Хоть что-то? – звонко спросила, не глядя на его расстроенное лицо, чтоб не кинуться, замахиваясь пакетом с тяжелым термосом в нем.
Горчик открыл рот и закрыл его снова. Мучительно свел лицо в гримасу.
- Инга…
Она бросила пакет на землю. Термос обиженно громыхнул, падая набок. И повернувшись, быстро пошла, почти побежала к нарядной аллее, которая выходила на бульвар, отгороженный от пляжа невысоким каменным парапетом.
- Да погоди, Инга!
Она вырвала руку. Сузив глаза, прошипела:
- Пойдешь, за мной, я тебе… глаза твои вы-царапа-ю.
Он молчал, глядя исподлобья, и светлая прядь свесилась на коричневую скулу.
- Я сама. Вернусь.
Песок был теплым и ласковым, не обжигал босые ноги. И вода была теплой, ласковой. Слезы стекали в нее и тут же исчезали, будто и не было их. Потому на место исчезнувших сразу же набегали другие. И за ними был плохо виден горизонт, только ясно становилось, по мере того, как уставали все сильнее руки и ноги – не доплыть до полосы, что отделяет воду от неба.
Инга повернулась на спину. Лежала под бесконечным куполом с заплутавшим в нем маленьким облаком. И как быть? Как вообще теперь быть, если такие встречи поджидают везде. Она радовалась, что он не женился. Может быть, это было бы лучше, жена одна, и все переживания, все ревности и горести, сошлись в одно, а он бы сказал – я не люблю. Потому что люблю тебя, моя золотая быстрая цаца. Но вместо придуманной нелюбимой жены, вот они – случайные встречи с его случайными женщинами. Наташами, голыми под крахмальными халатиками. Наташами – королевами простыней и подушек.
- Ох… – Инга вывернулась и нырнула, сильно работая уставшими ногами. Гребла вниз, пока не заныли уши, и не забилось испуганно сердце. Разворачиваясь в смутной толще воды, на миг потеряла верх и низ, испугалась еще сильнее и вырвалась, наконец, из вдруг вязкой воды, хватая ртом воздух.
Обратно плыла медленно, экономила силы. Отдыхала, ложась на спину и пошевеливая ногами, чтоб не окунаться с головой.
Качаясь, вышла на мелководье, побрела на сухой песок, загребая его дрожащими ногами. Свалилась, прижимаясь мокрым купальником к сыпучему теплу и раскидывая руки. Рядом с Сережей, который сидел, свесив руки между колен, обтянутых старыми джинсами.
- А вытаскивать не поплыл, – упрекнула угрюмо.
- Выплыла же? – он не двигался, а она уже напряглась, готовая отбить руку, если вдруг, к ней.
- Добрый какой, – усмехнулась, опираясь на локти, – а чего вообще пришел? Я ж сказала – про глаза.
- Да царапай уже, – смирился Горчик.
- А работать? Ты мне еще должен. За билет автобусный. И… и за суп, – последнее слово смялось в горестном злом рыдании.
- Я наощупь. Был слепой музыкант, да? Я буду – слепой резчик.
- Дурак ты, Сережа.
Пляж был почти пустой, и такой прекрасный, блестел белым песком, топорщился яркими зонтиками и от них ложились прозрачные цветные тени. Мечтала, бегать будем, смеяться. Как два идиота, горько подумала Инга. А из окна, получается, будет смотреть эта Наташа.
- Что нам делать, Серый? Что?
- Жить, ляля моя.
- Как?
Он пожал плечами. Протянул руку и бережно тронул мокрые волосы, стряхивая налипший песок.
- Как сумеем. Не было тебя, понимаешь? Двадцать лет, Михайлова. Не пять лет. Двадцать.
Она села, отталкивая его руку.
- А кто виноват? Кто? Я что ли? Ты сам! Сбежал вот. Ты…
И замолчала, понимая, что наговорит злых нелепиц, которые ничего не поправят.
- Пока ты плавала. Тебе тут звонили, – сказал Горчик странным голосом, – нет, не Вива. И не Олега.
- А где? Мобила моя где? – Инга растерялась, перебирая, а кто мог звонить, – наверное, из техподержки нашей. Что сказали?
- Это был мужчина. Определился как Норушка. Я думал, женское имя. Ну и…
Серега усмехнулся, растягивая губы. Сжал кулаки, возя ими по песку.
- Ничего не успел, а он падла, уже мне в ухо, Инночка, танцуй, еду. Едет он!
- Вот же козел, – с отчаянием сказала Инга, – едет он.
И замолчала, ожидая таких же язвительных и злых упреков, прямых вопросов, требующих немедленного ответа. А Горчик вместо этого свалился рядом, спиной на песок и, глядя снизу на ее подбородок и профиль, сказал другое:
- Ты меня прости, ляля моя.
- За что?
- Так. За все.
Инга наклонилась над грустным спокойным лицом. Лежал, как когда-то на траве, что росла на обрыве над скалами. И запрокинутое узкое лицо стало таким же, совсем мальчишеским. Только покой на нем был другим, но он был все же. Она ничего не смогла выбросить из головы. Фигура и взгляд рыжеволосой Наташи, ее загорелые ноги под белыми полами халатика. Но поцеловать его очень хотелось, просто до крика.
«Когда-то мы были детьми и потому – мудрыми»
Она поцеловала его. Очень нежно. И легла рядом, будто весь пляж им – постель.
- А еще дураками друг друга. Обзывали. Вот же дураки.
- Угу, – согласился Горчик, – были умные да. Дураки мы сейчас.
- Серый. А ты был женат? Извини, я сейчас еще поругаюсь немножко, и потом скажешь, ладно? Скотина ты Горчик! Какой же кретин, идиот, ну распоследний! Почему, когда вернулся, не приехал сразу же? Ко мне? Пять, пять! Было б нам не двадцать, а пять лет всего врозь!
- Ты все?
- Да, – она снова заплакала, глядя в небо и сдерживаясь, чтоб не шмыгать носом, а то вдруг скажет важное, а она раззява пропустит.
- Я приезжал. Видел тебя, с мужем. И Олегой.
Инге показалось, небо ахнуло, падая вниз, и сейчас придавит ее, не давая вдохнуть.
- Ты что? Сядь. Инга?
Он обхватил дрожащие плечи.
- Я все равно не пришел бы, к тебе! Приехал увидеть. И все! Потому что… да ты не понимаешь. И не надо! Ясно тебе?
- Мне больно.
Он отпустил ее плечи. Сказал быстро:
- Мне работать надо. Ты пойдешь, со мной?
- Ты расскажешь мне?
- Да.
- Все расскажешь?
- Нет.
Смотреть, как он уходит, было больно, шея ныла, он сперва вырос, быстро поднявшись, а после пошел к аллее, тоже очень быстро. И она поднялась, побежала следом, хватая за руку.
- Я приду. Я похожу там, где нет людей. И приду. Скоро.
И тоже ушла, исчезая в узком проходе между кокетливыми домиками с кружевными балкончиками.
Ночью он сказал, обнимая ее и укладывая к себе на грудь, так что волосы накрыли ему лицо:
- Хочешь, уедем. Я брошу. Найду еще работу.
Она молчала, прижимаясь щекой к его щеке. Уехать бы совершенно, туда, где все новое. Где нет Наташ и дурацкого аспиранта Коли Норушки, который бегал к ней от жены, когда приезжала на сессии в Харьков. А после вдруг объявился, звонил, наверное, года два, такой методичный Норушка. Изводил ее и Виву, пока, наконец, не нарвался на Олегу, и они поговорили… И вот вынырнул из небытия в самый неподходящий момент. Или – самый подходящий? …Уехать туда, где нет, и не было Костика Дефицита, Лизаветы с визиточками. И вообще, там, в этом месте все бы начать с их семнадцати лет.
«Чтоб снова падал со скалы Ромалэ… а ты ехала с Мишкой, мучаясь перед брезгливо-усталым ментом… а еще там – Вива без Саныча. И нет возлюбленного Оума, сына двух отцов с отчеством прадеда. А старый Гордей? И…»
- Нет, Серый мой. Нам нужно вытянуть. Только давай вместе, ладно? Я одна не сумею.
- Я знаю, – вдруг сказал Серега, – есть способ, справиться. Нужно срочно прожить вместе пять, лучше десять лет, только мы, и никаких мужиков и баб. Вот ни-ка-ких. Тогда станет полегче.
- Угу. А уж через тридцать лет, или сорок, а если еще и память начнем терять от старости, вообще наступит нам счастье.
- Ты, Михайлова, страшная язва, оказывается. И никакого чувства юмора.
- Это и есть мое чувство юмора. Некоторые глупые Горчики его просто не понимают.
Он дышал, поднимая ее грудь вдохами, черные волосы щекотали его щеку и лоб.
- Я рассказала тебе, – напомнила Инга, – про, как бы это… мы не были расписаны, так что – сожительство. Кошмарно звучит. И ты обещал. Как был женат. Расскажешь?
Подумала испуганно, а ведь еще дети. У него могут быть дети, и это как раз нестрашно, ну, дети. Он вполне взрослый и бабы были… черт и черт! Были у Горчика бабы.
- Ты опять? Цаца моя. Ты что там дышишь так? Я расскажу. Сейчас?
Она кивнула, замирая, чтоб слышать все.
За открытым окном шелестели подсохшие листья, вдалеке медленно ухала маленькая сова, небольшим ночным голосом. И больше ничего, никаких звуков. Сережа стал говорить – чужим, напряженным голосом. Она испугалась этого голоса, и только тут поняла, как тяжело ему уходить в прошлое, заново проживать что-то, о чем она еще не знает. Можно попросить его остановиться, не говорить, и тогда ей тоже не надо будет мучиться. Пожалела себя, Михайлова, испугалась, подумала ватно. Легла рядом, беря его руку. И глядя в белый высокий потолок, стала слушать.
- Я увидел тебя. И уехал. Сразу же. Там поселок есть, между двух побольше, такой – хутор почти, на холме у моря. Десять дворов, три заброшенных. Летняя ферма для коров. Заброшенная тоже. Ну, вот… Знакомый один, мы с ним договорились, я присмотрю за его домом, он там дачу хотел строить, хорошую, купил развалюху. Так и увяз, то денег нет, то времени. На, говорит, тебе, Серега, ключи, латай стенки да крышу, чтоб совсем не упала хибара. А они летом, значит, приедут, на море, с детьми.
Он усмехнулся. Пальцы шевельнулись, и Инга взяла их покрепче.
- Очень оказалось удобно. Я сперва водку брал в поселке. Сразу бутылок пять. …Ладно, ящик взял. Сперва. И вообще никуда. Бабка там, с другого двора, приносила чего пожрать, жалела сидельца. Всю осень и ползимы я с огорода кормился. Ну, покупал пожрать, да. Макароны, хлеб. Попроще, в общем. Чтоб хватало на бухнуть. А потом уже бабка носила мне самогонку. Когда деньги кончились.
- Скотина какая.
- Я? Да. А, она, что ли? Нет. Она ж видела, не выпью, утоплюсь нахер. Или замерзну где в степи. Уже ж зима. Ветры дикие. Там еще жили люди, но я никого не помню с них. Черт. Ляля моя, да успокойся. То не из-за тебя же! Ну? Я потому и не мог, к тебе. Вышел, а оно не отпустило, понимаешь? Что было там, оно… И мне – на тебя это все вешать? Это я сейчас стал, такой вот, как танк спокойный. А тогда даже к бабке Насте пару раз драться лез. Бухой был – истерики закатывал, рубаху на груди. Жалел себя. И спать не мог. Совсем. Ночь сижу, потом ухожу в степь, хожу там, пока не свалюсь. Еле доползал обратно. Вымерзну, как собака, устану. И тогда уже, хоть как-то. Так до апреля проваландался там. Молчал все время. Думал, и говорить разучусь, ну, бабка Настя со мной сядет, выпьет и за обоих и расскажет, и поплачет, и споет. А потом прошли по степи сильные дожди. С радугами. Я все ходил и надежда торкнулась, вот думаю, наверное, устал я бухать, и сейчас просветление, начну, наконец, жить. Понимаешь, как накачу, стакан, то сразу и просветляюсь. Птички, травки, воздуся. Блядь. И – второй. А там уже отключка. Глаза продираю, и жду не дождусь, чтоб снова стакан, и просветлиться. Вечный зал ожидания. Но все же надеялся. И сбылось. Только не так.
Он осторожно вытащил руку из ее ладони. В сумрачном ночном воздухе пробежал пальцами по ее лицу и, касаясь щек, стал вытирать слезы.
- Опять плачет моя Михайлова. Мне сейчас хоть умри. Ты со мной и плачешь. Все время. Будто не изменилось ничего! Да как мне жить, тебе как – со мной, с таким!
- Заткнись, Горчик, а? Ты говори. Что начал. Про сбылось.
- Ну… да. Пришел я как-то от моря. Целый день там шатоломил, пошел типа рыбы половить. Ужрался, как всегда. Песни там пел, с ветром разговаривал. Ну вот. Вернулся, а в хате сидит за столом мужик, в пиджаке, большой такой. А голова у него – собачья. Черная такая, косматая. Руки на столе держит. Я встал в дверях и думаю, а как зайти? К такому вот. И он свою морду поднял, и мне густо так, вроде из трубы, устал я говорит, как собака…
А мне вдруг весело стало. Вот думаю, будет с кем поговорить теперь. А что морда, ну, ладно, пусть морда. Стою. А он сидит и ждет. Когда я сяду. Чтоб значит, нам дальше уже вместе.
Он замолчал. И теперь уже Инга села, склонив к нему тихое лицо. Молчала. А потом наклонилась, легко целуя ресницы и нос.
- Я не сел. К нему, – трудно сказал Горчик, – не помню, как, но помню – не сел. Точно. Потом уже бабка Настя сказала, нашли они меня в балочке, далеко, думали, помер, еле дотащили. Она и Федор, сторож. И коло дома я внутрь никак не пошел. Так что очнулся уже у бабки Насти. Она два дня на топчане спала, пока я там. На ее койке. А через неделю я уехал. Совсем.
- Ты перестал? Тогда перестал пить?
- Более-менее. Целый год держался. Ляля моя.
- Что?
- Ничего у меня нет, кроме вот – люблю я тебя. И тогда снова поклялся – никогда ни на каплю не обижу и не расстрою. Все время клянусь себе в этом. И снова!..
- Сереж, ты прям, не умеешь остановиться. Сказал бы – я тебя люблю. Точка. А ты опять.
- А если так и есть? – строптиво возразил он.
Инга наклонилась еще ниже. Все таяло внутри. Стремительно, будто ее сделали наспех из снега, а тут пришла горячая весна, и взялась. И надо быстро-быстро… Пока она еще целая и шевелится.
- Потом. Горчик, потом ладно? Прости.
- За что?
- Не могу. Ждать, – она падала и таяла, протекая через его кожу, пропитывая его собой насквозь, проглядывая распахнутыми глазами, проплетая растопыренными пальцами. И шепотом кричала, поднимаясь над ним снова и опять падая:
- Не могу! Потом, да? Расскажешь. Ты же никуда больше? Нет? Никогда?
- Нет, – отвечал он, – да, никогда, никуда я, Инга.