Глава 64
Первое утро Айны
Мерути купался в море. Вода сверкала брызгами, мельтешила звонкими каплями, обтекала волосы, пробираясь в уши, и от того в ушах стоял беспрерывный звон. Мерути засмеялся и, двигая руками, чтобы вода щекотала между пальцев, поплыл к поверхности. Снизу поверхность была исчиркана блестящими полосками, все они звенели и трещали. Вырываясь через треск и звон на поверхность, открыл рот, чтобы глотнуть воздуха, проснулся. И зажмурил глаза.
Дом был полон яркого света. Лучи протыкали все найденные в стенах щели и дырочки, пронизывали воздух прозрачными спицами, еле видными в свете, стоящем в доме, как белая вода. И кричали птицы. Множество птиц. Чирикали, свистели, ахали, перекликаясь и радуясь.
Мерути улыбнулся.
– Айна, – сказал он. Свалился с циновки, вскочил, крутя головой и щурясь. Закричал в полный голос:
– Айна вернулась! Она светит нам! Оннали!
Птичий хор продолжал яриться, в звуки его вошёл голос матери, что-то говорящей в большой комнате. Мерути огляделся, в изменившейся от света спальне разыскивая свою лашатту. Увидел пустую постель сестры и нахмурился. Но ведь он отдал лашатту Еэнну ночью. Значит, всё хорошо, подумал, не сводя глаз со сбитого одеяла из шкурок. Перышки на одеяле топорщились, переливаясь красным и зелёным в падавших через щели лучах.
– Мама? – он выскочил в комнату с очагом, откидывая занавеску. – Мама? А где Оннали? Мама…
Онна, сидящая на корточках рядом с очагом, отодвинула от огня плошку с кашей и поднялась, улыбаясь. Синее покрывало, стянутое над грудью, сверкало вышивками из меха и перьев. Край его свисал на спину, прикрывая смуглые плечи. А по шее позвякивали, торопясь друг за другом по множеству низок, разноцветные бусины – глиняные расписные, отполированные деревянные, из ярких семян – круглые и вытянутые, а ещё – ежиками с неострыми колючками.
– Какая ты красивая…
Мать подошла, потрепала сына по голове.
– Зато ты у меня весь лохматый. Стой, расчешу тебе волосы.
– Где Оннали, мама?
– Ушла утром, когда Еэнн только заснул. Разве ты забыл, сегодня девочки поют песни Айне.
– Не забыл, – он наклонял голову, уворачиваясь от гребня, морщился и улыбался одновременно. Мама такая красивая, праздник, и Еэнн принял лашатту.
«Я умный и сильный, – думал мальчик, вертясь меж материнских колен и рукой стараясь отвести гребень, застревавший в спутанных волосах, – сам догадался, как надо. И всё получилось! Я буду главным охотником!»
– Стой спокойно, мой главный охотник, – сказала Онна, и Мерути вздохнул от счастья. Мама его любит и даже знает, какой он!
– Мама, я большой?
– Самый большой!
– Да!
– Я помогу отцу умыться, а ты поешь. И надень чистую тайку, я положила в углу на короб. Не копайся, а то пропустим, как девочки поют.
– Да…
Мать осмотрела его и, дёрнув напоследок за круглое ухо, подтолкнула к расстеленной циновке. Мерути брякнулся, потащил на колени миску с горкой распаренных зёрен, политых соусом из овощей. Ел быстро, вытирая рот рукой. Слушал, как мать разговаривает, ходя по дому, вплетая голос в громкий птичий хор:
– Беда мне с вами. Всё разбросали, вон миску сунул под мешки грязную, мыши разведутся без меры. Попей, возьми кувшин, там осталось. И отец твой проспал, а-а, все вы, мужчины, бездельники.
– Мугу, – гордо согласился Мерути, схватив кувшин, хлебнул, обливаясь холодным настоем из ягод. Мать рассмеялась. И заговорила, уже обращаясь к входящему отцу, вытирающему мокрое лицо. Голосом грудным, каким, слышал мальчик, тихонько говорит она по ночам:
– Конечно, бездельники. Рано встал, ещё до птиц, открыл для дочери дверь, а поесть она не поела! Так и убежала голодная, а сам снова лёг… спать…
Мерути, вытирая грязную руку о старую тайку, улыбнулся отцу. И застыл, забыв на испачканном кашей лице улыбку, наткнувшись на быстрый взгляд Меру. Короткий, как шлепок рыбы по воде, и сразу глаза – в сторону, будто вильнула рыба хвостом, уходя в глубину.
Мерути медленно поставил миску на пол, сжимая в руке кувшин, напряжённым взглядом вцепился в мрачное лицо отца, стараясь поймать его взгляд. Но отец не смотрел на сына. Ссутулив широкие плечи, прошел мимо, скрылся в родительской комнате. Чем-то загремел там и выругался:
– Чтоб тебя сожрал старый козёл…
– Поел? – мать надевала браслеты, один за другим. Подставляя запястье под яркий свет, поворачивала руку.
– Что? Да, – мальчик взял миску и понёс её к деревянному корыту у входа.
– А слова для богов? – Онна уперла в бока унизанные браслетами руки, притворно хмурясь.
– Да будут дни твои яркими, Большая мать, свети нам в небе, и спасибо тебе за вкусную еду, – забормотал мальчик, складывая пальцы знаком благодарности. Вернулся к циновке, поднял почти пустой кувшин, понёс и его, плеская напитком по донцу. И, услышав шаги отца, резко повернулся, сжимая узкое горлышко посудины. Отец не успел отвести взгляда. И Мерути, держа кувшин ослабевшими пальцами, увидел между его и своими глазами мелькнувшие серые крылья и – не человеческие, не звериные, собранные из множества одинаковых глазок, – шары, блестящие мертвенным жиром.
– Мы ещё молоды и сможем родить себе других детей, – протрещал насмешливый голос в его ушах, страшный и незнакомый, но похожий на голос его отца, как бывает похожим кривое отражение в луже на нагнувшегося к ней Мерути. И заскрипел дальше:
– Вот так, Мерути, вот так, главный охотник, так сказал твой отец, так сказал. Они большие, они всё делают сами и смогут родить себе других детей, Мерути.
– Нет, ты все врёшь, – Мерути и сам не понял, сказал он это вслух или прошептал про себя.
– Смотри на него, смотри, Мерути.
Мальчик моргнул, блестящие глаза-шары исчезли. И он увидел лицо своего отца, его глаза и смертную тоску в них. И ещё что-то, чему мальчик не знал названия, потому что – вовсе он не самый большой, а просто маленький. Кувшин выпал из пальцев на горку немытой посуды в корыте.
– Мерути, – мама качала головой, приподнимая край тайки, чтоб не выпачкать в липкой лужице, – беги умойся, а мы с отцом подождём тебя на мостках.
Оставшись один, Мерути медленно пошёл к задней двери, за которой под навесиком стояла бочка с дождевой водой и висел на её краю ковшик. Остановился у двери в детскую спальню и, поколебавшись, вошёл, со страхом глядя на сваленный в своем углу хлам. Присел на корточки, упираясь ладонями в колени, и, вытягивая шею, посмотрел туда, где виднелась за рваной циновкой сделанная им дырка. Чёрный глаз дыры был похож на глаз лашатты, которую он убил ночью камнем. И оттуда тянуло сквозняком.
Мерути всхлипнул, поднялся и побежал из комнаты, подальше от страшной дыры. Дёргая ковшик, черпал воду, распугивая блестящих рыбок-селешек, убегающих в глубину, плескал в лицо, смывая со щёк жир и слёзы.
– Маленький, маленький, глупый и маленький, – орали и трещали птицы на крыше и ветках. И мальчик кивал. Вытирал лицо, снова плескал в него водой, потому что слёзы бежали и бежали.
– Мерути! Из-за тебя всё пропустим! – мама так весело это говорила и, смеясь, что-то рассказывала отцу.
В голове мальчика путались мысли. Надо идти! …Куда идти? На праздник, где Оннали? И тут же вспоминал: Оннали нет, ушла.
«Моя сестра – там, одна, без меня»… – вдруг понял Мерути. И заспешив, побежал в угол, стаскивая на ходу старую тайку. Обернулся новой, затянул крепче, нацепил сверху кожаный охотничий пояс с несколькими кармашками. У него там всё было – горсть сушеных ягод, корешки, украденные у матери женские черкушки, немножко, чтоб она не заметила. Даже маленький ножик из половинки ракушки.
Когда вышел, стараясь не смотреть на отца, тот закрутил петлю-оберег на входной двери и пошёл вперед по мосткам, из-под которых, причмокивая, уходила вода, закручиваясь водоворотами у столбов. Мама поманила его, кивая соседкам, тоже надевшим свои лучшие украшения.
– Мама, я пойду с мальчиками, – сказал Мерути ей в спину. Онна улыбнулась сыну, накидывая расшитый край тайки на длинные волосы.
Мерути смотрел, как они уходят, его родители – самый сильный мужчина племени, главный охотник, и его жена, красавица Онна.
И пошёл в обратную сторону, сначала медленно, а потом всё быстрее, часто перебирая короткими кривыми ногами, по узким мосткам, ведущим к хижине мастера Акута. Спешил, боясь, а вдруг Найя тоже ушла на праздник, вдруг он опоздает?
Айна, Большая мать всех людей, светила изо всех сил, и блеск рыжей глины, показавшейся на месте уходящей воды, резал глаза до слёз. Айна, кажется, злилась, хлопоча, или просто старалась забыть в хлопотах о своей тоске, проводив любимого мужа, и жара усиливась с каждым шагом мальчика, от мокрой глины и зеленых ярких листьев поднимались витые струи пара, на плечах и лице выступал горячий пот, мешавшийся со слезами. Он бежал, натыкаясь на празднично одетых людей, прижимал к груди ладошку, бормоча слова приветствия, сам себя не слыша. Не услышал и тихого шёпота, шелестевшего в птичьих криках, славящих свет Айны:
– Детёныш переш-шёл выше. Страх, одиночество, раскаяние и снова страх.
– Ещё – надежда и за ней – тоска.
– Избран верно.
– Ахашшш…
Вода уходила, будто кто-то тянул широкую ленту блестящей ткани. Утекала в пространства между стволов, собираясь узкими жгутами, и на месте, где была она так долго, показывалась мокрая трава, жирная глина и потерянные за время дождей вещи: миска, утонувшая краем в иле, разорванные бусы, деревянная игрушка в клочьях облезлой краски… По ненужным мосткам медленно шли люди, стекаясь обратными ручьями к площади – бывшему озеру. А дети бегали внизу, увязая босыми ногами в рыжей глине, падая и смеясь, прятались под деревянными дорожками, ставшими теперь лабиринтами для игр. Издалека слышался стук инструментов и перекликались мужчины, разбирая мостки на окраинах. Деревья, стряхивая последнюю воду, расправляли блестящие листья, исходящие влажным паром и, кажется, дышали, росли на глазах.
Взявшись хозяйничать, Айна не отступит. Несколько дней понадобится деревьям и кустарникам, чтобы выбить стрелки свежей листвы и завязать бутоны. И ещё через несколько дней весь лес утонет в запахе цветов. С каждым днем Айна станет выходить раньше и позже будет ложиться спать. Свет её, прибывая, высушит землю, и деревьям надо успеть отцвести и набухнуть плодами. Созреют по очереди – сначала покроется алыми ягодами кровянник, потом дикие яблони и груши засверкают красным и жёлтым, и полезет по толстым стволам цепкий виноград, усыпанный ярко-зелеными гроздьями, потом наступит очередь хлебника ронять на сухую землю тяжёлые колыбели, полные сладкой мякоти. Да всего и не перечислишь. Горячая летняя пора, когда только успеешь собрать один урожай, а уже другой просится в руки, сгибая ветки.
Мужчины на охоте добудут новые шкуры и принесут свежего мяса вместо надоевшей сушенки. Засверкает рыба в маленьких прудах, выкопанных на задних дворах. И к месяцу мёртвого зноя деревня переполнится добром. Вершина лета – время тоски Большой матери. Она глядит вниз, накаляя небо, как очажные камни в огне, не видя, как пересыхают листья и ручейки, потому что Еэнн, её храбрый и нежный муж, – ушёл давно и вернется нескоро. Нечем плакать любящей Айне, не в чем размешать горечь тоски.
Но когда натоскуется вволю, – вздохнёт прохладным ветерком, прикрывая блестящие глаза, оглядит отданную ей землю. Улыбнется тихо-тихо тому, что половина разлуки уже позади. И наступит на земле время медленной сладкой жизни, время, когда маленькие дождики вовремя брызжут из лёгких облаков, свет Айны ласков, как материнская рука, а на бледном лице Еэнна разглаживаются яростные морщины. Время, когда каждый делает, что захочет, и работа перемежается с праздниками и танцами у костров. Время вечерних сказок на прохладном песке у реки и время прогулок по широким лесным тропам – за ягодами и цветами.
Акут рассказывал это Найе ночью, когда она уже засыпала на его руке, всё время сваливаясь головой с жёсткого плеча, но тут же поспешно укладываясь обратно. Что-то спрашивала, и он чувствовал, как замирает, слушая. И думал, дыша ей в макушку: как ребёнок, что слушает сказку. И так же, как ребёнок, мерно задышала, тяжелея руками и головой, налитыми пришедшим сном.
Он снял её голову с плеча, боясь, что она совсем отдавит себе ухо, устроил рядом, поправляя послушные руки и заснул сам, гордясь своим миром, который оказывается вот такой. Привык, не замечал, пока не рассказал жене. Уже засыпая, подумал, ещё ведь – море, и о нём можно рассказать. А лучше после времени зноя взять еды и пойти туда, ночуя в развилках больших деревьев. На тёплом песке пожить, как жили когда-то морские люди – без хижин и без хозяйства. Плавая с яркими рыбами…
Проснувшись утром, Найя лежала рядом с мужем, слушая торопливое пение птиц, и улыбалась, разглядывая свет, украсивший старую хижину. Налитый в коробку из потемневших жердей, переплетённых лианами, он был, как счастье, наполнявшее её, такой же мирный и прочный.
«Разве бывает так хорошо?». Повернулась на спину и, следя за солнечными зайчиками, которые запускали через щели и окна колыхающиеся листья над крышей, погладила локоть спящего мастера. «Бывает, а я и не знала…» Счастье в ней росло, полнилось и, переступив горло, через глаза, уши, через всю голову расходилось в ширину и вверх, будто она – маяк, светящий не кораблям, а звёздам. Мир становился огромным, бесконечным, и эта бесконечность длилась над ней, а не в бездну, куда ей когда-то пришлось заглянуть. А тело – лёгкое, и уже не стояла она, прицепленная к земле, а двигалась вверх за пришедшим к ней светом счастья, и, значит, свет не только над головой, но вокруг, во все стороны. «И в нем поют птицы, много»
Улыбаясь, старалась разобрать знакомые песенки. Вот чирикают воробьи или кто тут вместо воробьев? Орут хором, будто тарахтят напёрстками по стиральным доскам, наверное, у них концерт школьный, и все они в костюмчиках и маленьких галстуках, но за углом школы, конечно же, курят в кулак и плюют на траву, мальчишки. А так – нежно и страстно, придыхают горлинки, парочкой сидя на ветке. Отдохнут немного, замолчав, и снова вместе начинают. И ещё незнакомые какие-то птицы, песенка их, как лёгкие бусины, что сыплются на стеклянную доску, подвешенную на тонкие нитки. Досочку качает ветер, и бусины тенькают, пересыпаясь. …За деревьями мяукают речные птицы, точно коты, требующие еды. У них, наверное, кольцом загнуты полосатые хвосты и усы торчат в разные стороны…
Рассмеялась и, чтоб не будить Акута, прижала ко рту ладонь. Оказывается, в счастье думается легко и просторно, без оглядки. И если придумалось, что у чайки есть полосатый хвост, то и – можно!
А это…
Она села и, медленно откидывая волчью шкуру, прислушалась. В редкие паузы, когда вдруг наступало короткое молчание птичьего хора, вошли другие звуки. Не те, что каждый день говорит деревня, к ним Найя успела привыкнуть. Из-за щелястой двери – тихие всхлипы и иногда, разделённые птичьими трелями – прерывистые вздохи.
«Так бывает, но – редко и очень коротко…» – пришёл из света и птичьего пения запоздалый медленный ответ. И Найя чуть не заплакала, не желая соглашаться. Ну почему, почему обязательно, когда так хорошо, что-то приходит? Что-то, что всё портит!
И, стараясь не думать, чтоб не остановиться, вылезла из их общего тепла, запустив руку в короткие волосы, отбросила пряди со лба, нащупала сброшенную тайку. Стоя над ложем, смотрела на мастера так, будто хотела съесть его глазами, и дёрнула головой, чтоб оторвать взгляд от спящего тёмного лица. На ходу заворачиваясь, прошлёпала ко входу, отворила дверь и вышла, не забыв прикрыть её снова.
Ахнув, заслонила лицо ладонью.
Свет, запахи, птичий звон и людские крики обрушились на неё, высекая из глаз удивленные слёзы. Мир вертелся и подпрыгивал шумной птицей, расправлял крылья, крича о жизни как о единственном главном и нужном сейчас.
И посреди сверкания и блеска, калейдоскопом перемешивающего землю, лес и белые облака в небе, – неподвижная тёмная точка: скорченная фигура мальчика у покосившегося столбика ненужных перил.
Внимательно надавливая босыми подошвами на непривычно сухое и тёплое дерево мостков, Найя прошла к перилам и села рядом с плачущим Мерути. Положила руку на горячее круглое плечико.
– Ну что, малыш? Расскажешь?