ГЛАВА 7
Боль, пришедшая из памяти, окатила бедра мужчины кипятком, и он дернулся, оцарапывая спину, прижатую к стволу. Обряд. Он прошел его раньше, чем прочие мальчики племени, и разве не об этом толковал старый Карума со своим годоей? Маур не придет. Сейчас, отданный знахарям, он готовится к обряду или уже принял его. А потом его заберут. Что толку сидеть тут, под деревом, ожидая. Тропа мальчика вильнула и побежала по саванне, между торчащих серых скал и лавовых камней, между корявых кустарников, полных мелкого зверья и насекомых; выскочила на берег огромного озера-моря, с водой такой соленой, что она выедает глаза, и свернулась змейкой на пропитанных мокрой солью бальсовых бревнах. Дальше тропу повезет паромщик, скинет с плота на скалистый берег, разворачивая ее под ноги мальчика, которого никто не увидит больше ни в той деревне, ни на берегах озера.
Нуба остался, чтобы помочь ему. Из-за этого пренебрег просьбой любимой вернуться. Так что же он сидит неподвижно? Надо разорвать ремни. Старый глупец Карума затягивал их, пыхтя, но разве его сил хватит, чтоб удержать пленника… Тихо пойти через ночь к загону старика, и там, у костра, задать свои вопросы.
Нуба усмехнулся. Вопросы годои своему говорильщику. То-то старик удивится, умирая. А может, и нет, ведь он умен и не зря спрашивал позволения убить сосуд своего годои.
Великан пошевелился и снова замер, не пытаясь встать. В чем же дело? Почему он, так верно и прямо ступающий по своей тропе, сидит теперь, как старый бурдюк, и не делает следующего шага?
Потому что ты не знаешь, верен ли будет твой шаг, сказал голос в голове, и Нуба кивнул, соглашаясь. Его судьба была связана с княжной, и ей он был предназначен – до порога богатого дома. А дальше он должен был умереть, и знал это. Любая случайность годилась для этого, и он ждал ее, сидя на заднем дворе под ветками огромной смоковницы. Но упрямая Хаидэ не отпустила его. Тогда ему казалось, сам проявил слабость, не сумел уйти в смерть, чтобы придать ей силы стать той, кем назначено. Он так хотел остаться. И остался. Тысячи раз пожалев об этом, когда снова и снова глядел в равнодушные полусонные глаза молодой жены знатного Теренция, одетой, как подобает, в роскошные одежды, украшенной всеми возможными драгоценностями. И Нуба, обманув судьбу, ждал и ждал, пока, наконец, княжна сама не сказала ему – уходи.
Выкинутый из жизни и смерти, остался один. Так обходятся боги с теми, кто бережет их покой, кто стоит на страже высокого. А теперь этого мальчика отправляют туда же, выдергивают из обычной жизни и вталкивают в клетку, где сидит его назначенная судьба. Он ее добыча.
Но это его судьба, не твоя, напомнил ему голос, ты ведь знаешь, нельзя искать чужие костры, чужие судьбы отравят тебя и собьют с пути.
Великан напряг плечи и почти без усилия развел руки. Ремень, защекотав, свалился к ногам. Вспомненные слова старого маримму удержали его на месте и, разминая запястья, Нуба снова вгляделся в прошлое, надеясь увидеть полную картину времени и пространства, чтобы найти свое теперешнее место в ней.
***
Наутро болело все, боль была стыдной, – приходилось мочиться, закусывая губу, чтобы не закричать. Его тело, к которому он так привык и не замечал, какое оно быстрое, ловкое и сильное, сейчас разваливалось на куски, а всего-то одна небольшая рана, нанесенная костяным ножом на дальней поляне, окруженной кострами маримму. Мальчик поднялся с циновки, и потуже затягивая на поясе кангу, взял кувшин с водой. Нагибаясь, снова закусил губу, злясь на себя. Хорошо, что ночью у него получилось молчать. А лучше бы боги принимали мужскую жертву как-то по-другому, думал, жадно хлебая из кувшина и гоня мысль, – чем больше выпьет, тем скорее снова идти за хижину выливать из себя воду. Пусть бы брали кровь из плеча. Или ставили раскаленное клеймо на бедре, как ставят его козам. Но нет, эта боль привычна и переносима с детства, сколько раз мальчишки резали себе пальцы, или обжигались огнем. А такой не было. Наверно, потому обряд такой. Он одернул себя, – обряд такой, потому что так хотят боги. И все.
Никто не пришел в его хижину, в которой он очнулся утром. Дома, если бы маримму не забрал его, он все еще бегал бы с ровесниками по лесу, а потом, после обряда, вернулся к матери, принимая ее последнюю материнскую заботу и ласку. Стал бы мужчиной в деревне, охотился и присматривал себе жену, чтоб построить свой маленький дом на толстых ветвях огромного дерева.
Он поставил опустевший кувшин и, стараясь не горбиться, взял у стены удочку. Вышел, щурясь от яркого дневного солнца, и побрел к озеру. Никто не смотрел на него, все занимались своими делами. Мальчик знал, несколько дней после обряда он будет нечист, никто из учеников не рискнет даже заговорить с ним просто так – о рыбе или о найденном в лесу пчелином гнезде. Потому шел все дальше и дальше, чтоб тихие звуки деревни остались за месивом листьев и веток. Выйдя к упавшему в воду черному мертвому стволу, пробрался к удобной развилке над маленьким омутом.
Там было тихо и сонно, светлые спины небольших рыб ходили под ветками, мелькал над водой цветной зимородок, и водила птенцов по широким листьям водяницы куличиха, раскидывая тонкие, как пауки, ножки.
Натаскав два десятка мелких рыбешек, он встал, вешая на плечо шнур с уловом. И пошел по бревну на берег, где белым изваянием стоял в ожидании его маримму. Внимательно осмотрев мальчика, учитель сказал:
- Не приходи к моему костру. Когда луна вырастет до полного круга, разведешь новый, сам. На нем приготовишь отвар для себя. Пришло время тебе встретиться со своей судьбой.
Сердце мальчика прыгнуло, деревья перед глазами качнулись, унося ветки за края зрения. Сам. А казалось ему, когда следил ночами за плавными движениями рук маримму над котелком – он ничего еще не знает и не умеет.
- Так надо, – сказал маримму, следя, как сереет лицо мальчика, – иначе ты на всю жизнь останешься в учениках, поедая знания без надежды пустить их в дело. Иногда шагнуть вперед необходимо, когда кажется – еще не готов.
- А если я… не сумею?
- Сварить верное зелье? Тогда ты умрешь, – будничным голосом ответил маримму и пошел от него по песку.
Нуба стоял, сжимая в руке детскую удочку. Смотрел вслед учителю. А тот вдруг остановился и поманил его к себе. Сунул в ладонь маленький узелок. И ушел.
В хижине Нуба, свалив рыбу на циновку, морщась, размотал кангу, покрытую пятнами свежей крови. Осторожно усевшись, развернул сверточек из пальмовых волокон. Внутри лежала горсть свежих фиников, камушек сладкой смолы, любимого лакомства мальчишек. И черные семена око-око, травы, что быстрее других заживляет любые раны.
Улыбаясь, он сунул смолу в рот, а финики сложил в миску, чтоб поесть после рыбы. И принялся готовить лечебный отвар в маленькой плошке над очагом.
Дни до полной луны казались крошечным шагом, невидимым после разбега в огромный полет. Нуба начал его, свой полет, разведя в гуще ночного леса собственный маленький костер, и ночи потекли, медленно и равнодушно.
Четырнадцать капель вильи. Тринадцать в котелок и одна наземь рядом с огнем. Сухой стебель керинока-коу. Горсть трещащих живых бобов, каждый с суетливым червячком внутри. Девять листьев со старого менге, по числу отверстий человеческого тела – восемь в отвар и один лист в костер, где он заскрипел, скручиваясь и чернея. Вода, намытая с белого песка, взятого из норы озерной выдры, отмеренная хрупким черепом убитого им зверя – на глаз в отвар и остаток выплеснут в костер чуть дрогнувшей рукой…
И еще сто вещей, растущих, живущих, умерших, своих и чужих, жданных, чтоб быть собранными в нужное время, найденных во сне и пришедших в голову наяву, когда сидел с удочкой, глядя на солнечную безмятежную рябь.
И вдруг острое понимание – отвар неверен, ядовит, потому что десять ночей тому в листьях заухала сова, и рука, дрогнув, уронила в котелок лишнюю каплю. Выбрасывая десятки томительных ночей, проведенных в ночном лесу, он дважды, нет, трижды выливал почти готовое зелье в костер. Дожидался, когда тот зашипит, угасая, и уходил дальше, в чащу, чтоб развести новый. И начать все сначала.
Иногда днем, встречая мальчика на песке, маримму говорил ему незначащие слова – о скором дождевом ветре, о новых мисках или пришедшей со стороны родников рыбе. Редко и не при каждой встрече добавлял нужное.
- Не пытайся бежать впереди себя, не смотри из будущего в то, что делаешь сейчас. Это темнит твой глаз нетерпением и страхом перед огромностью пути…
- Дневные знаки учат твою ночь верным шагам. Не пропусти их.
- Не бойся возвращаться, дорога дождется тебя, если ты делаешь шаг. И еще один.
И он делал шаг. И еще один. Спал перед рассветом, утром медленно ел, вспоминая обрывки снов, гнал из головы мысли о том, что означает эта картина и этот шум, дожидаясь, когда понимание придет и уляжется в голове, будто всегда там жило. Убирался в маленькой хижине, чинил крышу, переплетая длинные листья с тонкими ветками. Помогал маримму конопатить смолой легкие лодки. Поев, перед вечером садился на корточках у плетеной стены и смотрел, как солнце валится за чернеющие деревья на закраине котловины, а тени от гор толкают по воде красную рябь все ближе к песку. Когда последние лучи гасли, поднимался и, прихватив стоящий у порога заранее приготовленный мешок, отправлялся в лес, где неподалеку от его очага в тайнике дожидался котелок, запечатанный воском и укутанный мягкими шкурами. Разводил огонь, приносил молитвы богам луны и ночи. И ждал, когда варево заговорит с ним невнятным булькающим языком, прося и указывая.
Однажды он сидел, навалясь грудью на колени и, держа руку над котелком, уже раскрыл пальцы, чтоб с ладони посыпалась тонкая струйка летучей пыльцы пустынного зогго (часть ее должен развеять ветер, и Нуба ждал его несколько ночей, чтоб тот был нужной силы и дул точно с заката), как вдруг пальцы снова сомкнулись. Сжимая кулак, поднялся, понимая – все. Он сделал его. Обведенный закопченным краем котелка, отвар лениво пыхтел, лопаясь невидными на глянцевом черном фоне пузырями. От него пахло сухими травами, солнцем и шкурой непонятного, не знаемого им зверя.
Осторожно относя руку за спину, чтоб ни пылинки не уронить в готовое зелье, юноша отряхнул ладонь, вытер ее, потную, о сбившуюся кангу. Оглянулся с бьющимся сердцем. Его маримму стоял позади, на фоне черных деревьев с глянцевой, облитой светом костра листвой. Свет ползал по складкам белых одежд, казалось, маримму выкупался в светлой летучей крови – она еще живая и дышит. Блестели черные глаза под низко намотанным тюрбаном.
- Мать дала мне имя Байро и еще пять имен. Я отдал их все своему маримму, когда понял – мой путь не идет дальше этого места: я назначен учить и отпускать других. Теперь я беру имя Байро обратно и буду носить его снова. Это третье, возвращенное мне.
Он помолчал, будто прислушиваясь к ночной тишине. Покивал и махнул тонкой рукой:
- Иди, Нуба. Иди, выспись в последний раз сном обычного земного человека. Следующей ночью начинается твоя настоящая дорога. Зелье будет у меня.
- Я благодарю тебя, учитель… Байро.
- Иди…
Следующий шаг, первый на его настоящей дороге начался. Нуба весь день волновался, ожидая ночи. И, еле утихомирив себя, сел на пороге хижины, вслушиваясь в привычные ночные звуки. Сонно стрекотали ночные сверчки, далеко ухала и замолкала сова, говоря сама с собой, вскрикивали, возясь в листве, спящие обезьяны. Учитель Байро не приходил. Нуба, устав ждать, задремал, неловко осев на подогнутую ногу. И вскрикнул, выброшенный из сна жалящей болью в шее. Вскакивая, схватился за плечо, стряхивая кусачих крупных муравьев.
- Возьми, – сказал стоящий перед ним маримму, сунул в руку маленькую тыкву, в которой шуршало и потрескивало, – как только сон придет за тобой, приложи ее горло к коже, муравьи проследят, чтоб ты не спал.
- Учитель… – сказал Нуба, сжимая тыкву.
Тот уходил, освещенный белым светом луны.
Нуба снова сел, тараща глаза в ночь и пристроив тыкву на голом колене. Муравьи шебуршились, и он, передергивая плечами, решил держаться, чтоб не давать себя укусить.
Он держался и днем, делая обычные дела, только рябь на воде стала ярче и резала глаза, а стук топора в зарослях и негромкие возгласы учеников, несущих от родника воду, казалось, втыкались в виски.
Следующей ночью муравьи пригодились. А еще он много пил, прикусывая край долбленого кувшина зубами и не вытирая мокрого подбородка. Пил и выходил за хижину, нарочно медленно, стараясь протянуть каждый шаг и каждое действие, чтоб рассвет пришел побыстрее.
Рассвет пришел через множество вдохов и выдохов, через сотни вскриков сновидцев, доносящихся из леса, через пятнадцать злобных муравьев, кусающих мякоть у локтя. И солнце, вырвавшись из-за крыши хижины, вдруг загудело и заухало, мигая, как страшный красный рот. Нуба забрал удочки, ушел к своему бревну, оскальзываясь, долго лез и у самой развилки упал в воду, выбрался, фыркая, и рассмеялся. Горела кожа, покусанная муравьями, но все было почти нормально. Вот только солнечная рябь на воде сплеталась в непонятные письмена, непохожие на те, которым учил его маримму, водя пальцем по ветхим свиткам из пальмового листа. Не обращая внимания на уплывающую удочку, Нуба попробовал спеть знаки и снова засмеялся, потешаясь над своим голосом.
Маримму еще раз приходил, через две ночи, чтоб принести ему новых муравьев. А когда, еще через ночь, муравьи перестали помогать, остался с Нубой в хижине, сидел с ним у очага и, прикладывая к ноге мальчика тлеющую ветку, слушал его болтовню.
Следующий день стал самым мучительным для неспящего. То, что должно было сверкать – кричало. Грохотала рябь на воде, трещали блики на листьях, ахало небо, пуская солнечные стрелы в уши. Пронзительно, как огромные москиты, пищали белые тоги маримму, а черные плечи и колени учеников глухо и изматывающе бормотали.
Сидя у стены хижины Нуба поднял голову и осклабился. Голос его маримму отдавал едкой кислотой, как дикие плоды сегерика. Поливая затылок горечью, закричала с верхушки дерева обезьяна, забились в открытый рот, проваливаясь в горло, сладкие вопли пролетающей птичьей стаи. Он заговорил, не понимая своих слов, только чувствуя, как наливаются они солью, раздирающей глотку. И, промахиваясь, поймал поданный учителем Байро маленький сосуд, бутылочку мутного стекла без пробки. Суя к лицу, на ощупь нашел свой рот и присосался, надеясь, что зелье, принесенное учителем, прояснит его мозг. Бутылочка оказалась пустой. Хмуря брови, Нуба наклонился вперед, стараясь понять слова, что падали на песок изо рта его учителя и подпрыгивали, брызгая кислым соком.
- Зелье в тебе, – вопили слова, падая дохлыми муравьями, – другого нет-нет-нет, оно в тебе.
Бросил бутылочку наземь и откинулся к стене.
«Сейчас я умру». Мысль была в меру сладкой, свежей и хорошо пахла. С ней надо было побыть подольше. Как можно дольше. Остаться. Чтоб уже ничего…
«Умру»…
Через полузакрытые глаза он видел, почему-то наступил вечер, солнце, гудя, тащит за собой лучи, отражения, блики и стрелы на воде, и все это пищит, стрекочет и коротко постукивает.
Умереть мешал маримму. Стоял, не давая сосредоточиться, смотрел исходящими кислотой глазами. И запах смерти стал портиться. Впадая в отчаяние, Нуба возненавидел учителя, солнце, катящуюся на него ночь. И поднимая голову, напрягся, стараясь напоследок найти и себя, поймать, задать трепку этому вот, который сидит и мычит, как убогий старик у колоды с питьем для коз, не умея справиться с миром.
В это мгновение, мелькнувшее мимо его сознания, пелена искаженного мира вдруг упала. Утащилась под землю, явив ему мир настоящий, такой, каким он привык его видеть и слышать. Только в тысячи раз более яркий и четкий. И – большой. Как освещенный полуденным светом камень приблизилось к Нубе огромное лицо маримму, зашевелились губы, открывая ущелье рта.
- Вставай, время идти.
Юноша встал, расправляя плечи в пустыню и горы, поднимая голову за небеса.
«Я – бог»…
- Не медли. А то силы кончатся раньше, чем мы дойдем.
Маримму охватил плечо-гору ладонью-равниной и оба двинулись вперед, поднимая вековые деревья ног, мимо хижин-отрогов, полных людей-великанов. Минуя бескрайние плоскости вытоптанных великанскими ступнями деревенских троп, вышли на бесконечный песок у озера и Нуба милостиво оглядел необозримые просторы. Все тут достойно его величия и размеров. Прекрасный мир, населенный богами. И бог-маримму Байро идет рядом с богом-Нубой, показывая за черные деревья, где сверкает солнце-костер.
Садясь, Нуба принял из рук маримму длинную бутылочку из тыквы, кивнул и поднес ко рту. И тут мир стал стремительно уменьшаться, стягиваясь в точку посреди кромешной темноты. По ушам ударил голос учителя:
- Скорее!
Теряя сознание, Нуба успел единожды отхлебнуть из узкого горла, пока язык и глотка еще слушались.