ГЛАВА 2
- Мама Коси, белая овца уже не хромает, – Маур встал с колен, сматывая мягкую ленту коры, снятую с овечьей ноги.
- Пусть не сердится птица Гоиро, мягкого ей гнезда, – отозвалась тетка и, вылив из миски старую воду на грядки с бобами, поставила ее наземь, – хромать-то не хромает, но повести ее на дальние травы – не дойдет. А Покока еще нескоро вернется.
- Хочешь, я отведу ее на травы папы Карумы, – предложил мальчик равнодушным тоном. И заметив, что женщина колеблется, добавил, – и однолеток тоже возьму, папа Карума позволил, сказал, числом до десяти я могу…
Женщина встала напротив, подозрительно оглядывая мальчика.
- С чего это Карума стал таким добрым? Его трава самая сытная и не сохнет до длинных дождей, не зря же он говорильщик, много за то ему милостей от Гоиро.
Помянув птицу, она скрестила пальцы и покрутила рукой перед большой грудью, затянутой пестрой кангой.
- Он просил, чтоб я помог ему пасти коров. Если ты отпустишь меня. А я возьму овец, он позволит. Но я буду приходить, помогать тебе в доме, пока не вернется папа Покока.
Коси сложила руки под грудью и покачалась на широких ступнях, вдавливая пальцы в мягкую пыль. Она раздумывала. Одной, без мужа вроде и нелегко, но не так трудно, как кричала она о том, провожая Пококу на дальнее пастбище. Да и тут, когда он жил, все больше торчал в своем семейном доме, мирил трех крикливых молодух, это ей, Коси, повезло как старшей жене – у нее свой отдельный домик и даже вон, свои овцы, два десятка. Если мальчишка заберет тех, что не увел на дальние травы Пококо, она прекрасно управится с домом, и даже сама поправит плетень, да выберет, наконец, у горшечника новой посуды. Ухмыльнувшись, Коси вспомнила, как хорошо сидеть в тени большого макори во дворе гончара, смотреть, как он, тощий и красивый, нажимает ногой на свою волшебную деревяшку и круг жужжит, ляпая сырой глиной. А женщины рядом поют, толкают друг друга локтями, прыскают в ответ на соленые шуточки. Их молодость давно утекла со многими прошлыми дождями, впиталась в красную глину, проросла зелеными плетками бобов, но все так же хочется женских радостей. Пока дочери не народили им внуков, тогда уже и к гончару не побегаешь.
- Бери овец, – решила, поправляя ожерелья вокруг шеи, – да можешь там у него пожить, три дня или сколько. И вот что – к ночи не приходи, если решишь ворочаться, вернись засветло. Принеси меда, как найдешь, я напеку лепешек.
- Хорошо, мама Коси, – мальчик сделал серьезное лицо и пошел к загородке с овцами. Сердце стукало, поторапливая – если быстро собраться, то можно пойти уже сегодня, придет к старику заполночь, и ничего, что тот не знает про овец, Маур его уговорит.
- Подожди, – Коси махнула рукой в сторону откинутой на двери занавески, – там на лавке, в полотне сыр. Возьми с собой. Только к колодцу сходи сперва.
- Спасибо, мама Коси.
- Нет, я сама к колодцу, – передумала Коси и пошла в дом надевать кангу поярче. У колодца, в тени трех корявых деревьев сейчас наверняка сидят деревенские бездельники, цедят пиво, бросают кости и поют песенки.
В маленьком доме, ступая по утоптанному глиняному полу, затянула подмышками синюю кангу, расшитую яркими узорами, воткнула в узел волос красный цветок. Слушала, как топочут во дворе овцы и Маур направляет их неровным юношеским голосом, хлопая ладонью по курчавым задам. Птица Гоиро не позволила ей родить для Пококо сыновей, а дочери уже разлетелись по мужниным домам. Но и сирота-племянник сыном стать не сумел, больно другой, все думает, а как рот откроет, вечно спросит такое, от чего хочется защититься пальцами и словами. Сестра его Маура тоже такая была. Правда та все молчала. Зато как пойдет танцевать – хоть убей ее на месте, да разве так можно, под недреманным оком ночной птицы. Не дело это, накликать зависть поверхних и понижних, если ты человек, а не демон какой. Хорошо добрый человек купил Мауру и увез. Вот еще братец ее нашел бы себе, где приткнуться, чтоб его вопросы не превращали Коси и Пококо в камни. И стала бы тогда жизнь Коси такой как у всех. Видно птица Гоиро услышала ее просьбы, и ничего делать не пришлось, уйдет сам. А там глядишь, папа Карума решит, что Маур – юноша, достойный темноты. А уж сыра и молока она ему в дорогу даст. И сотворит заклинаний, чтоб шлось ему хорошо. Всю долгую дорогу, из которой не возвращаются.
Она и сейчас так сделала, хорошо проводила мальчика, как положено. Улыбаясь, подала узелок с головкой пахучего сыра, накинула на узкие плечи старый плащ Пококи. Стоя в дверях, скрестила пальцы, проговаривая дорожное напутствие. Смотрела вслед, пока клубы красной пыли не спрятали от нее тонкую фигуру в линялом зеленом плаще – только беканье овец, топот и звяк боталок на шеях, да окрики мальчика. Улыбнувшись, огладила большие бока и, запирая дверь, заторопилась к колодцу – успеть бы, пока бездельники не разбрелись подремать.
Старый Карума обрадовался нежданному гостю, явившемуся из темноты – ночь уже пришла, и стояла над степью, раскинув черные бесконечные крылья. И сразу же расстроился, узнав мальчика. А потом еще и рассердился. Вот так и знал, думал старый Карума, возясь у костра с горшком, пока мальчик, сбивчиво объяснив про овцу с хромой ногой, и про маму Коси, которая дала сыру, отводил свое маленькое стадо к большому стаду Карумы. Так и чувствовал, когда несколько дней тому погнал его от себя, за дурные вопросы! Разве же такой успокоится. Пока не затянет сам себя в самую сердцевину ночи.
Карума бережно обтер пучком травы закопченное дно мятого железного котелка, чтоб толстый слой сажи не загорелся, и подвесил драгоценный сосуд, выторгованный у проезжего торговца, снова над костром. Что обманывать себя, думал, глядя в огонь и слушая спиной, как распоряжается овцами мальчик, да, жалеет, но пуще того радуется, что мальчишка упрям и вернулся. И теперь Каруме есть, кому рассказать о светлых богах, о том, что приключалось в мире со дня его сотворения. Этот слушать будет. Потому и явился. А овцы что, ладно, пусть овцы, не съедят всю траву, зато парень узнает, что захотел. Ах, я старый стервятник, обругал себя Карума, ведь радость моя, она только для меня, сам себя решил обмануть. Не так парню надо услышать, как мне, дырявому бурдюку, рассказать. И я потом останусь тут, на мягких травах, с собакой, коровами, овцами и подарками за годою. А он заплатит за любопытство. И ведь сам отдам мальчишку, деваться некуда. Кроме него нет таких в деревне. А сроки подходят.
Побичевав себя, Карума успокоился и выкинул все из головы, когда уже совсем собрался побичевать себя дальше – за бичевание. Слишком много ночей провел он под звездами большого неба, слишком долго был один и говорил только с травой и ветрами. Потому знал, мысли часто едят себя за хвост и катятся колесом, никуда не прикатываясь. Потому дело мужчины – уметь наступить мысли на хитрое тулово, раздавить ей упрямую голову. И жить дальше, пусть думает ночная птица Гоиро, нужен ли ей этот мальчик. Не ему, слабому старику, решать за всемогущую темноту…
Маур вернулся и сел у костра напротив, заматывая плечи блеклым плащом. Старик скривился, разглядывая прорехи на ткани. Хороша Коси, избавилась и от мальца и от старой рванины, ну то было лишь делом времени. Еще когда старейшины собирались, чтоб придумать, что сделать с его сестрой, взятой демонами, было ясно, что и мальчик не нужен деревне. Хотели продать и его. За сестру тогда тот же торговец, что одарил Каруму котелком, оставил прекрасных тканей, до сих пор в тех рубахах старейшины красуются величаво, сидя на праздниках. Но Карума вступился за мальчика. Сказал, пусть пока, а потом Гоиро скажет, что делать. Его послушались, он уже десять лет говорильщик, и все еще жив и не сошел с ума. Вот и пришел к нему взятый под крыло. Как говорится в старой пословице – то, что взял под крыло единожды, тебе и хранить довеку.
- Папа Карума…
В глазах мальчика плясали два маленьких костра, черные руки лежали на завернутых в зеленую ткань коленях.
- Что тебе? Вот питье.
- Потом. Ты спать, наверное, хочешь?
- Вроде нет, – удивился Карума, наливая отвар в деревянную чашку. Но поняв, к чему вопрос, обрадовался и приготовился выслушать просьбу о рассказе, перебирая в голове, о чем поведать внимательному серьезному лицу и блестящим глазам. И опять удивился.
- А ты этой ночью не идешь говорить с годоей?
- Не твоя грусть. И не твоя забота! Говорение – дело старших. А ты не обрезан даже!
Он сердито отхлебнул и, обжегшись, потер щетину пальцами.
- Не сердись, папа Карума. Я глуп, мог подумать, ведь никто не пришел, значит, и ты не пойдешь к годое. Тогда расскажи мне еще. Про женщину-свет и про мужчину-ветра. Почему мы не говорим с ними? Я даже не знаю, как их зовут!
- И никто не знает. Они слишком велики для нас, черных детей птицы Гоиро, слишком светлы. Только она нам строгая мать, и ей карать нас за проступки и следить, чтоб жили правильно. Понял ли, а?
- Понял. Наверное. Но не пойму этого…
- Чего это?
- Как так стало?
Костер тихо потрескивал, а Карума шумно вздохнул. Наказал себе мысленно, следи теперь за своими словами, облезлый попугай, видишь, каждое сказанное будит мальчишку. И прокашлявшись, начал. Махнул рукой над костром. Огонь, помелькивая, осветил сухое запястье, мягкие складки рукава рубашки-дашики, согнутые пальцы.
- Что ты видишь, когда я делаю так?
Круглые глаза следили за плавно движущейся рукой.
- Вижу? Руку. Твою.
- Моя рука всегда при мне, – ворчливо отозвался старик, – а что видишь сейчас?
- Она машет. Да. И свет на ней.
- А там что? – Карума вытянул руку, и на траву за костром легла черная тень с длинными, как ветки, пальцами.
- Тень ее.
- Верно. Так вот… Чтоб был свет, я разжег костер. И только тогда рука моя стала видна в ночи. А чтоб легла тень, мне ничего не надо. Тень приходит сама. И даже ярким днем, когда солнце жжет глаза и показывает нам всю землю, есть ли такое, чтоб не было на земле теней?
- Нет такого, – согласился мальчик, – они уползают, в уголки, но они есть.
- И они приходят в свет сами. Так? А теперь поверни все наоборот. Вот вокруг стоит ночь. Вся из тени. Посмотри в углы ночи, ты видишь там свет?
Мальчик оглянулся. Ночь стояла вокруг, смотрела на него темным глубоким глазом, и на дне его полыхал крошечный костер и рядом с ним две согнутые освещенные фигурки. Он зябко повел плечами.
- Нет. Он только от костра. На листьях и вот на траве немножко.
- А! – торжествующе сказал старик и помахал скрюченным пальцем. Тень на траве закачалась и выросла, – если бы мы не сделали света костром, то не было бы его. Только темнота. Она есть и даже в ярком свете есть она. Потому она сильнее света.
А получилось это так…
Маур обхватил руками колени и подался вперед, не замечая, что близкий огонь припекает его подбородок. Он хотел сперва, чтоб старик рассказал одну из своих сказок и ушел к стаду, а он тихо прокрадется к годое и снова поведет того есть земляные орехи. Но картина темноты, уползающей под изнанку света, захватила его. Голос старого пастуха звучал размеренно, и в нем слышалось удовольствие.
- Женщина-свет и мужчина-ветер имели свои имена. Ты спросил верно. Это были первые названные слова, придуманные ими для себя, но сейчас их нет, потому пусть будут довеки просто Мужчина и Женщина. Ты помнишь, забавляясь, они сотворили светлый мир, и там не было ночи, лишь свет. И им не было скучно, а были вокруг только радости, и даже огорчения их были светлыми и быстро выцветали, превращаясь в новые удовольствия. Беспокойство превращалось в ласковую заботу. Ревность превращалась в любовь. Усталость – в освежающий сон. Так шло. Но скоро заметили первые боги, что мир вокруг не живет без них, и всякий раз после сна приходится сотворять его заново. Одно и то же, после каждого сна, ну-ка, сделай женщина траву, деревья и птиц, эй, сильный мужчина, сделай опять носорогов, слонов и саванну! Это весело день и год и даже сто лет, но время не останавливалось. И богам надоело. Пусть бы они плодились сами, подумала женщина, отпуская из светлых рук новую утку и та полетела на озеро, что снова сделал мужчина. Плодились и росли, а мы бы занялись еще чем-то. Но звери не хотели родиться сами, ведь они сделанные, умели лишь то, чему научили их боги. И травы росли без семян и тихо умирали, давая место новым травам. Даже реки текли, не понимая, что могут соединиться, чтоб из них родилось озеро.
И тогда женщина схватила мужчину за руку и сказала ему – нам надо сделать это самим! Мы первые и все должны дать своему миру. И первый плод, настоящий, а не такой, чтоб просто не скучно, он должен быть наш. Мужчина согласился. В этом была верная мысль, но ее надо было додумать до конца. Кого же нам родить, спросил он, ведь это должен быть только наш ребенок. Давай родим утку, предложила женщина, – утка была ее любимой птицей. Но ветер-мужчина затряс головой. Утка уже есть, к чему ее рожать. И тогда обидятся другие сделанные, а мы ведь не сможем всех их родить, нам снова станет скучно, вон сколько мы успели всего сделать, придется рожать их тысячи лет! Мы должны родить такое, чего мы не можем сделать, такое, чего тут еще нет.
Взявшись за руки, они огляделись, впервые жалея, что так много силы было у них. Мир был огромен и светел. И в нем было все: облака, ветры, солнце, светляки, дождевые струи, сонмища цветных птиц, стада и стаи зверей, рощи деревьев, и полная трав бескрайняя степь.
- Это ты виновата, – сказал мужчина, – ты твердила скучно-скучно и делала все новое и новое.
- Если б не я, тебя просто не было бы! – крикнула женщина, – это ты виноват, похвалялся умом, а не остановил меня, когда я делала и делала!
Так пререкались они, а потом повернулись, посмотреть друг на друга. И женщина удивленно спросила, касаясь пальцем его нахмуренных бровей и тени, набежавшей на лоб:
- Что это на твоей коже, такое темное?
- Такое, как у тебя? – и он коснулся ее щеки.
И оба рассмеялись. А тень, явив себя еле заметным бликом, растворилась в сияющем свете. И двое, оглядываясь, решили вместе – вот единственное, чего тут нет.
- Мы родим темноту, – сказала женщина.
- И сестру ее – тень, – ответил мужчина.
- И брата ее – мрак, – подхватила женщина.
- И второго брата – сумерки…
Но свет и ветер не хотели рожать темноту, и пришлось первым супругам постараться. Они поссорились, сильно. И еще сильнее, а потом так сильно, что ветер возненавидел свою строптивую женщину, потемнел от гнева и занес над ней могучую руку. А она, в темном ужасе, ахнула и, закрываясь одной рукой от мужа, вторую прижала к животу и закричала.
Потому что у темноты была еще одна сестра. Боль.
Темнота была старшей. Первенцем. Она родилась под непрерывные крики светлой матери и сразу простерла над светлым миром огромные черные крылья. И в тени этих крыльев продолжала кричать женщина-свет, рожая без остановки, потому что пока затмевали весь мир крылья ночной птицы Гоиро, была она сильнее матери и сильнее отца.
Так лежала во мраке женщина-свет и рожала страх, боль, ненависть, отчаяние, трусость, болезни, зависть. И мелкие демоны после каждого плода сыпались из ее чрева, треща и кривляясь под покровом темноты.
А отец-ветер ничем не мог помочь, потому что решили оба, и оба назначили так, что решение это бесповоротно: если пришли роды, то дело всегда идет от начала к концу и никогда иначе. Потому сидел он рядом, закрыв рукой лицо, и только стонал время от времени. И под каждые его стон женщина рожала еще – злобу, бессилие, жестокость, жажду мести, слепую ярость, уныние. И все это вперемешку с мелкими демонами, которые тут же разносили рожденных по миру и прятали в каждом углу, под каждым кустом, и каждым деревом. А знаешь зачем, а?
Маур закрыл рот. И, вздыхая, уныло ответил:
- Чтоб, как тени. Когда придет день, чтоб они не уходили вместе с ночью. Да?
- Да, – медленно и слегка удивленно подтвердил Карума. А про себя усмехнулся с упреком, ну что, старый, видно, настало время тебе каждому слову щенка удивляться. Потому что это такой вот щенок.
И когда, наконец, в чреве женщины иссякла темнота, первенец птица Гоиро сложила огромные крылья и оглядывая новый мир, полный вперемешку света и теней, каркнула:
- Я буду владеть миром, потому что лишь меня слушаются младшие. А если не так, то и мир кончится. Я нашлю тьму на свет, и она проглотит сделанных, потому что они и так уйдут, а мои братья и сестры будут рожать себя снова и снова.
Лежа, ужаснулась светлая мать, и взялась за лицо слабыми руками. Раскачивался рядом ветер-отец, думая в отчаянии, как же теперь быть. И, погладив по волосам чуть живую жену, попросил птицу Гоиро:
- Дай нам родить еще, в последний раз. И если позволишь, мы навсегда уйдем в поверхний светлый мир, за темноту твоих крыльев и не будем мешать миру жить, таким, каков он стал.
Засмеялась, закаркала птица, щуря острые злые глаза.
- Да что вы можете родить еще? Посмотри на свою жену, ее руки ослабели, делая мир, а чрево иссякло, рожая. Какую мелочь еще не найти в новом мире, моем мире?
- Позволь. Один только раз!
И он лег рядом с женой, баюкая ее и целуя мокрые от боли волосы.
Ничего не боялась птица Гоиро, ведь силы ее, удесятеренные сонмом теней, казались ей безграничными. И тогда женщина напряглась и из последних сил родила последнее, чего не было, а больше она уже не могла рожать, никогда.
Когда между бедер ее раздался писк, мужчина сел, и приподнял ее, чтоб посмотрела на последышей. Было их двое. Двух человеков родила женщина-свет. Точно таких, как родители, только крошечных, как божественное зернышко проса. С головами такими маленькими, что можно было раздавить их пальцем, а уж ручки и ножки были им почти не видны.
И снова расхохоталась птица Гоиро, поворачивая набок голову, разглядывая мелкоту черным блестящим глазом.
- Это твои выпрошенные? Ну, пусть живут. И плодятся, как прочее. Разве смогут мне навредить!
Но заметив на лицах первых богов непонятную тень улыбки, щелкнула клювом.
- Лишь одно я подарю твоим последышам, мать темноты. Свой цвет. Будут черными, как я, их владетель и повелитель. И тогда не трону, пусть живут.
Взмахнула крыльями, поднимая ледяной северный вихрь, и в нем, кружась, исчезли первые боги, заброшенные в блистающую высоту, откуда землю и не разглядеть. Горько плача, летела все выше женщина-свет, и хмуро молчал, летя рядом с ней, мужчина-ветер. Потому что родив человеков, первые боги дали им светлый цвет надежды. Их надежды на то, что всегда люди будут стоять на защите света. Но птица Гоиро отобрала надежду, и теперь, если идут люди из своей людской жизни в верхние воины, то лишь в темную армию первенца мира – ночной птицы Гоиро.
- Потому людям лучше жить обычную земную жизнь и не задирать голову к светлым богам, – ворчливо и буднично закончил сказку старик, – а то полетишь, весь в надеждах, и все равно попадешь к птице ночи, да будет гнездо ее теплым, а птенцы толстыми.