Глава 50
Пещера и змеи
Меру сидел на скамейке, потирая перевязанную лубом руку. Следил за тем, как жена ходила по хижине, подбирая разбросанные маленьким Мерути игрушки. Когда проходила близко, падал на лицо мужа её женский запах – трав, которыми мыла волосы, и рослого красивого тела. Уносила запах с собой, в дальний угол. А Меру опускал голову, чтоб не видно было, как раздуваются ноздри, ловя невидимые следы. Рука почти не болела. И от того сильнее болела душа. Ложась вечером с Онной в постель, он осторожно обнимал её здоровой рукой и боялся: услышит, как бухает его сердце. Старался лечь, не прижимаясь к ней животом и бёдрами. Раньше, до той охоты, подавался к ней, и Онна смеялась тихонько, чувствуя, как упирается в неё мужской корень. А теперь, вдыхая запах травы от её волос, тут же вспоминал, что пообещал тогда, на охоте, за свою жизнь. А рука почти не болит и, может быть, он тогда просто испугался? Как сопливый щенок, задрожал, стал вилять хвостом, чтоб перевилять страх. И пообещал зря? Вдруг лесной кот уже умирал и просто свалился бы сверху, раскинув лапы с длинными гнутыми когтями, а Меру вылез бы из-под него. А руку вылечил бы Тику, мало ли рук и ног ранят в лесу охотники племени.
Его красивая, умная жена ни разу не удивилась тому, что муж лежит бревном. Гладила по голове и плечам, осторожно проводила пальцами по больной руке и поворачивалась, чтобы заснуть.И тогда, следом за теми мыслями, всегда приходила другая, вползала болотным ужом в тростники. О том, что будет там, куда её заберут. О дочери Меру не думал влажными тёплыми ночами. Не успевал. Потому что, как только сворачивалась кольцом в голове эта мысль о том, что Онна будет там и больше он никогда не увидит её, не прижмёт к своему животу спящую и не почувствует широкими ноздрями запах травы от волос, – входила в него тёмная мужская сила. И Меру разворачивал к себе жену, притискивал здоровой рукой и брал. Брал так, как до того – никогда. … После первой такой ночи, неловко двигая больной рукой, приладил на внутреннюю дверь ещё одну циновку – поплотнее, чтобы спящие в маленькой комнате дети не слышали, как стонет их мать и как он сам рычит, захлебываясь и дёргая головой по подушке, набитой сухими листьями, – чтобы стереть со щеки слезу.
После приходил сон. Пустой, видно посланный богами, чтобы отдохнуть от страшных картин. А когда наступало серое утро, визжащее поросятами за стеной и перекликающееся криками соседок, мысли снова просыпались и ползали внутри головы. Тогда надо было что-то делать. Чинить крышу, управляясь одной рукой, поправлять стены и полку в чулане, чтоб не падала посуда. Помочь Онне кормить двух коз, привязанных в дальнем закуте. Но стоило сесть с занывшей от усталости спиной, баюкая перевязанную руку, как снова в голове начинался шелест и шуршание.
«Отдал жену, сам отдал, закричал, накормил страх обещаниями…»
– Меру? Рука болит?
– Что?
Онна присела на корточки, заглядывая снизу в опущенное лицо с квадратными скулами и широким носом. Протянула руку к повязке – поправить.
– Не надо. Не болит, – и, чтобы отвлечь женщину от своего лица, спросил, – а где Оннали? Уже вечер, где она ходит?
– Ты опять? Оннали ушла к подругам. А сын твой уже уснул. Ты много работал, Меру. Иди в постель, я принесу попить и сабы. Хочешь сабы? Я сменяла у Сании целый мешок, свежей.
– Да… Ты не хлопочи, ложись. Сабы не надо.
Он встал и пошёл к плотно закрытой на ночь двери. Откинул деревянный засов и вышел на мостки, вдыхая мокрый воздух. Над крышей раскинуло крону дерево, дождь застревал в его глянцевых листьях. Только по краям, где ветки были пореже, капли скатывались, шлёпая, торопились убежать в воду.
Меру нагнулся над перилами, смотря вниз. В темноте не видна была вода, заполнившая весь мир. Только морось и шлепки. И в голове снова шуршали мысли о том, что всё сделал неправильно и вождь отказался помочь. А старик Тику бормотал ерунду про всё, кроме его раненой руки. И теперь, хоть выломись сухой веткой, а повернуть ничего нельзя. Можно только подумать о том, что делать дальше. Как не ошибиться? Скоро выйдет Айна, высушит мокрую после ушедшей воды землю. И его женщины – взрослая и маленькая, уйдут в лес, по тропам, которые такие разные. Одни тропы – для еды, вдоль них растут кустарники с ягодами и хорошие травы. Но вот другие… Петляют по лесу, иногда выбегают к реке и даже делают вид, что поворачивают снова в деревню, но на деле все ведут туда, где лес становится чужим для людей. И там, на тропах, всегда пахнет так, будто за деревьями только что кончилась охота.
В доме за спиной тихо ходила Онна, под мостками иногда слышались всплески. Мокро шелестели листья, переговариваясь стекающими каплями.
– …Ты можешь выбрать, Меру. Отдай одну. А другая – останется.
Меру тряхнул головой и потёр висок. Мысли шуршали, покусывая лоб изнутри, казалось, они выползают через уши и протекают в воду сквозь сплетённые жерди. И шорох складывается в слова.
– Выбранную приведёшь сам. С-сам. Выбереш-шь и приведёш-шь…
Мужчина открыл рот, чтобы криком заглушить страшный шёпот, но сдержался мучительно, боясь испугать жену и спящего сына. Вцепился в перила и стиснул кривую жердь так, что боль выстрелила в пальцы, как сломанный сучок.
– Меру…
Он застыл, услышав шёпот из-за ствола дерева.
– Меру…
Боясь посмотреть, слушал затылком тихие неровные шаги. И совсем рядом – хриплое дыхание, перемешанное с резким запахом отты.
– Тику? Что ты тут делаешь, старик? – оглянувшись на мягкий свет очага, льющийся из дверного проёма, Меру оттеснил старика обратно к стволу дерева. Говорил тихо, чтобы не услышала жена.
Тику послушно попятился и встал, привалившись к грубой коре. В темноте его фигура казалась частью старого дерева, изломанным кривым корнем. Он молчал, только глаза время от времени ловили свет и взблёскивали красным.
Меру хотел сказать старику, что тот напугал его и потому рассердил, но вместо того рассердился на себя. Хорош охотник – стал бояться всего, даже старого калеку. И спросил, почти не понижая голоса:
– Что тебе, дед? Нужна еда? Видишь, моя рука почти зажила от твоих настоев. Хочешь, я крикну Онне, она принесет поесть и питья? Только отты не проси, нет у нас.
– Нет, Меру. Еды не надо. Я сыт, охотник, – Тику говорил шёпотом, торопясь, и слова налезали одно на другое, делая речь невнятной.
Меру подступил ближе, вслушиваясь.
– Тогда что?
– Ко мне пришло знание. Ты просил о серых бабочках сумерек. Они рассказали… Но знание, оно… слишком… Я хочу его тебе…передать тебе…
– Мне?
– Оно и твоё тоже.
– Тогда говори.
– Нет, – старик затряс головой, замелькали над серым светом воды космы волос, – не здесь. Ты приходи ко мне. После дня, завтра. Скажи женщине, я снова полечу тебе руку.
Меру оглянулся на свет очага. Онны не было слышно, наверное, ушла к сыну.
– Хорошо, старик. Я приду. Пусть боги хранят тебя в ночи.
– Да, да…
И, когда Тику собрался уходить, ступая за толстый ствол, Меру удержал его за плечо.
– Зачем ты шептал мне?
– О чем, Меру?
– О том, что могу выбрать. Сам. Это – часть знания?
Тику отодвинулся от перил, держась за ствол дерева скрюченной рукой.
– Я… не говорил ничего. Мое знание ещё молчит. Это не я, охотник.
И ушёл, прихрамывая, исчез за чёрным стволом. Меру вернулся в дом. На пороге постоял, держась за дверь. Прислушался. Среди редких шлепков капель, всплеснула и зашелестела вода под мостками.
– Выбереш-шь. И приведёш-шь… – прошуршала темнота.
Меру захлопнул дверь и плотно задвинул засов, шепча закрывающие слова.
Белая чайка летела сквозь ночной дождь. Поворачивая маленькую голову, смотрела на зеркало воды, из которого торчали густые деревья. Она знала: дальше, за лесом, стоящим по пояс в воде, воды меньше и деревья покрыты ею лишь чуть выше корней. А ещё дальше из мелкой воды выползают тропы, ведущие выше, через изломанный лес, к серым скалам с чёрными зевами пещер. Там, рядом с ними, уже нет дождей, и если долететь, то можно устроиться в тёплой густой листве на ветке рядом со стволом и поспать, прикрыв жёлтые глаза. Но знала и то, что сон у серых скал не приносит покоя, воздух там тяжёл и пахнет тревогой.
Чайка не имела ума, а только животное знание о том, где хорошо её телу, покрытому гладкими скрипящими перьями. Ей нужно было место без дождей, отдохнуть, набраться сил и снова лететь через этот мир – в другой и дальше, дальше…
Добравшись до окраины затопившего лес озера, птица летела в сыром воздухе, в котором уже не мелькали частые капли, дышала его тревогой, и голод мучил её не меньше, чем усталость. Она отдохнёт, дожидаясь восхода. А потом будет ждать еды. Животное знание и чуть слышный запах крови, разлитый вокруг, говорили, что в этом мире еды скоро будет много. Чайку не волновало, откуда и почему. Но тогда у неё будет достаточно сил, чтобы улететь за пределы. Вернуться к тёплому зелёному морю, где по утрам рыбаки выходят ставить сети и можно весь день сидеть на кривом шесте ставника, переругиваясь с такими же белыми птицами, следя за выпрыгивающей из воды мелкой рыбёшкой.
Впереди серыми призрачными силуэтами замаячили скалы, укрытые понизу черной неразберихой кустарника.
Чайка выбрала последнее перед пустошью дерево и села на толстую вытянутую ветку. Вцепилась в кору красными лапами, сложила влажные крылья и заснула, закрыв холодные, будто подёрнутые корочкой льда глаза с острым зрачком. Прямо перед ней тропа, петляющая до того по лесу, выползала к подножию скал и лезла вверх, к широкому входу с неровными осыпающимися краями. Оттуда, изнутри скал, пахло живой едой. И смертью.
Внутри скального массива, после лабиринта тропы, уже одетой в каменные неровные стены, пустота распахивалась огромной пещерой, в которой верх и низ связывали неровные глянцевитые колонны, созданные медленно каплющей водой. Между ними петляли тропки-желоба, истёртые до блеска. А на выступах стен стояли медные чаши светильников – в каждом лепесток ровного пламени, от которого на стены, колонны и пол ложились жёлтые блики. Свет тянулся вверх, но не доставал потолка, и потому казалось: колонны спускаются прямо из чёрной пустоты. И так же черны были провалы в стенах, куда вползали блестящие тропки, уводящие в глубь горы.
Скальный зал не был пуст. На жёлтых тропках, на площадках у стен, вокруг колонн, по их каменным натёкам – сотнями, тысячами вились длинные расписные тела, исчезали за поворотами, снова появлялись и, еле слышно шурша, стекались к каменному помосту у дальней стены, зализанному плёнкой медленной воды, окаменевшей за тысячелетия.
Тусклый свет бросал на шевеление разрисованных шкур жёлтые и красноватые блики, и казалось: колонны и стены, что уходили в чёрную пустоту, – поднимались из колеблющейся живой массы.
На возвышении, ярко выделяясь на желтоватом фоне, сплетались несколько длинных тел чудовищного размера. Коричневые с серым, украшенные чёрными зигзагами и полосами, они покачивали головами на длинных шеях, раскрывали розовые пасти, и мелькали оттуда блестящие двуострые языки. Плоские головы медленно двигались. В раскрытых глазах с вертикальным зрачком отражались блики жёлтого пламени. Шуршание и шорохи заполняли пещеру невидимой легкой соломой, заполнившей пустоту. Шёл разговор без человеческих слов, передаваясь из одной плоской головы в другую.
– Новые молодые, достаточно ли сильны вы, чтобы выслушать главное?
Медленное струение тел по изгибам пещеры замерло, и тысячи голов поднялись, раздувая основания шей.
– Да, Владыки. Мы выросли, пришли, вс-се, мы с-слушаем…
– Настало время сменить шкуру этого мира, ахашшш…
– Ахашшш…
– Мир постарел. Иссяк. Мир послужит нам последний раз и будет изменен. Чтоб мы и дальше шли в вечность.
– Ш-шли в вечнос-сть…
– Когда земля, кормящая людей, принесёт им новый урожай, наступит время Большого Ахашша…
Вздрогнули поднятые головы, быстрее замелькали языки чёрными плетками. Семь старых змей на каменном помосте вели бесконечный медленный танец, сплетая и расплетая толстые, как брёвна, тела. Семь пар глаз смотрели на шевелящийся цветной пол, под которыми лишь изредка просверкивал жёлтый цвет истертого камня.
– Больш-шой Ахашшш…
– Много тел умрут. Но Ахашш – вечен, пока мы меняем шкуру мира, что создан нами, Владыками. Идите, новые молодые. Учитесь сплетать тела. Время до Ахашша – время танца тел. Подготовки взятых людей. Время собирать свежую Аа-шши, сильную Аа-шши, которой хватит на всё. Идите. И будьте вмес-сте вс-сегда.
– Вмес-сте… Вс-сегда…
Тела на помосте сплелись в тесный клубок, стоящий на концах напряжённых хвостов. Собранный из семи змей, он колыхался и двигался без перерыва, не меняя формы. А сверху вырастали шеи, увенчанные плоскими головами. Янтарные глаза смотрели, как молодые змеи, посвистывая чешуёй по камню, выглаженному тысячами тел, растекаются по жёлтому залу, вползают в чёрные входы внутренних лабиринтов и исчезают в жаркой неподвижной темноте. И всё тише становится шипение и посвистывание чешуи по тропам:
– Ахашш-ахашш-ахашш…
Когда зал опустел, шевелящийся клубок опустился, расплетаясь на отдельные тела, неровной звездой растёкшиеся по склонам каменного помоста. Крупный старый змей заструился по жёлобу тропы к узкой нише в стене, в которой неподвижно стоял человек, мужчина, чьё тело блестело от пота и руки висели вдоль бёдер. Не прерывая движения, постоянно свивая и раскручивая медленные кольца, змей поднялся, покачивая голову перед лицом с пустыми глазами, глядящими перед собой. Мелькнул двуострый язык, касаясь потного лба.
– Прос-снись и с-следи за огнём. Он должен быть хорош, когда люди заполнят это место. Это месс-сто.
Мужчина моргнул, и его глаза ожили. Поднял руки и поклонился, прижимая к груди сжатые кулаки. Разлепил губы, проговаривая слова, будто припоминая их, забытые на время сна:
– Да, Владыка. Я послушен.
Змей развернулся и заскользил прочь, давая мужчине возможность выйти из ниши.
– Владыка!… Ты обещал. Моя жена?..
– Увидиш-шь её. С-скоро. Послужите Большому Ахашшу. Станете силой Аа-шши…
Проследив, как исчезает в чёрном проеме узорчатый хвост, мужчина, покачиваясь, двинулся к ближайшему светильнику. Взял стоящий у основания колонны сосуд с маслом и подлил в медную чашу. Его руки, которых не было у змей, поднялись, поправляя фитиль.
Не смотрел по сторонам, где вдалеке, теряясь в жёлтом полумраке огромной пещеры, другие человеческие фигуры поднимали к светильникам истощённые руки. Он не знал их. Он думал о своей жене.