Глава 31
Студия
Месяц влажного тепла – странный московский апрель. Только что март кусал щёки и руки сжимались в холодные кулаки, уползая вглубь рукавов, – перчатки доставать лень, и вот жаркое, мокрое на вид солнце лапает шею и голову огромной ладонью, тянет пар от обтаявших по краям снежных куч, а во дворах, среди снега, бегают, сверкая посинелыми коленями, футболисты. Один, самый маленький, сидит на низкой чугунной ограде, потея под грудой наваленных на коленки пальто и курток.
Куртки и шубки, ещё вчера такие уютные, лёгонькие, давят плечи, натирают воротниками потные шеи. И глаза у спешащих людей одинаково затравленные и раздражённые: наденешь весеннее – вечером прихватит мороз, наденешь зимнее надоевшее – так и протаскаешь полдня на себе, а после на руке тяжкую, обвислую мёртвым медведем куртку. Завтра, может быть, падёт на огромный город снег, но может – снова будет солнце и почки ещё сильней набухнут, копя в себе зелень. С каждым днём будет припекать почти по-летнему. Чтобы через пару недель спохватиться весне, нахмуриться и отвернуться в обидах неизвестно на кого. И предусмотрительно повешенная за дверью куртка снова станет уютной и нужной, а лёгкие кроссовки придётся сунуть на полку до настоящего лета, короткого, послеиюньского.
Охранникам хорошо. Они выходят из своих домиков, на въездах в банки и посольства, оставив внутри зимнюю одежду, и стоят, прислонясь к нарядным стенам, щурятся на апрельское солнце. А если подует из пригородов, со снежных перелесков зябкий весений ветер, то в домишке всегда есть чайник и натоплено.
Витька перекинул куртку с одной руки на другую и кивнул мужчине в униформе, огибая конец полосатого шлагбаума. Тот, красуясь солнцезащитными очками, сделал рукой – проходи. И Витька прошёл чистеньким двором с газончиком, закованным в ажурный чугун оградок. Трава на газончике ровная, под гребёнку, зеленейшая, как поддельный ликёр, хоть в футбол по ней гоняй, если бы не ёлочки, натыканные по зелёному коврику.
Фасад здания блестел тремя вывесками небольших, но солидных учреждений: филиал известного банка, консалтинговая компания, туристическое агентство. Но Витька в обход здания направился к невидному подъезду с обратной стороны. За решёткой двора громоздилась готическая многоэтажка, и в гулком её дворе, куда солнце добёрется разве что к маю, долеживал снег, убранный под голые кусты на клумбах.
Вывески на подъезде не было, но стоянка для машин редко пустовала. Поднимаясь по старым ступеням, Витька уже знал – есть работа или нужно будет подождать. Слоняется охрана вокруг сверкающего авто, шофёр, уперев руки в колени, пытается заглянуть под днище, выворачивая мощную шею. Машины постоянных клиентов уже узнавались.
А ещё Витьке нравился контраст между длинной и узкой лестничкой, идущей на третий этаж странным разворотом с лишним окошечком между вторым и третьим, и простором высветленной лампами студии, что открывалась, распахивалась до боли в глазах, сразу за двустворчатой дверью, обитой серым алюминием.
Пробираясь вдоль стены студии, Витька кивнул девочкам-ассистенткам и пошёл, таща тяжёлую куртку, в подсобную комнатку, чтоб там, отдышавшись от апрельского влажного тепла, приготовить камеру и выйти в зал. Встать рядом с Альехо и ждать. Когда тот кивнёт, пробурчит указания или просто махнёт рукой, не отрывая глаза от видоискателя.
… Женщины в кресле, на кушетке, у искусственного окна, за гардиной которого были скрыты лампы разных цветов, на Витьку не глядели. Смотрели в объектив или на лысину мастера – грустно, со значением, обещающе, с томной усмешкой. И было забавно видеть со стороны, что нежные взгляды и томные – адресованы невысокому толстяку в старых брюках с залосненными коленями.
Когда Альехо переходил с места на место, Витька подавал объективы. И снова стоял рядом. Снимал сам. Но, как только Альехо менял позицию, бросал съемку и покорно тащил за мастером зонтики и лайтбоксы.
Говорил Альехо мало. Новенькие клиенты сперва всё смотрели на него выжидающе, готовясь подчиняться командам сесть, изогнуться так или эдак. Но мастер молча бродил вокруг, снимал, как они не знают, куда деть руки и ноги, краснеют и раздражаются от этого незнания. И всегда получалось хорошо.
Витька ходил, таскал, убирал провода, вёл клиентов в гримерную и туалет, думал о своём и даже мечтал о чём-то. Альехо был и не против. Первое время Витька старался. Очень! Смотрел жадно и жадно слушал, что скажет мастер. Но шли дни, махал вялой ладонью охранник на въезде, молчал Альехо, переходя по матовому полу то в одну сторону от выбранного места съёмки, то в другую, и на креслах, у окна, на изогнутой кушетке, большой кошкой вытянувшейся посреди студии, – так же менялись женские и мужские лица. Сперва разные, но изо дня в день – накрашенные рты, носики, волосы, подхваченные холёной рукой, ножка на пол, ножка на приступке, ковбойские сапоги и кружевные мантильи… И вот уже примелькались до того, что стали все одинаковые.
А потом всё заканчивалось. Гасли софиты, уходили уставшие клиенты, договориваясь с Альехо о следующем сеансе. Приходила уборщица в сером халате, толкая перед собой тележку со швабрами. И, пока двое сидели за компьютером в маленькой комнате, по-черновому отсматривая материал, если работа была срочной, – шлёпала мокрой тряпкой, тарахтела шторами, ворчала под нос. Крупным щелчком гасила верхний свет, и студия исчезала в сумраке. Только неярко горели лампы в комнатушке. Альехо на Витьку не отвлекался, просто работал молча. Витька сперва ждал чего-то, крутился вокруг, наклоняясь над столом и глядя через плечо в монитор, ожидая, что мэтр скажет, тыкая пальцем, объяснит, что тут правильно, а чего делать нельзя. И в один из разов покраснел до макушки, когда Альехо сказал с явным раздражением:
– Чего мелькаешь, сядь, работай.
Витька сел напротив, отгородился крышкой лаптопа и уставился в экран, ничего не видя. Даже в горле защипало, как в детстве, когда бежал соседской бабушке помочь, гордясь по дороге, ах, какой он добрый мальчик, а бабка стала кричать, чтоб убирался, а то сворует сумку. Тогда и заплакать было можно, хотя и стыдно. А тут…
Сегодняшний день отработали быстро. Не приехала известная дива, за неё извинились по телефону, и солнце ещё вовсю лезло в огромные стекла крыши, а Альехо уже ушёл, уехал на съёмку в театр, сам.
Витька повертел в руках куртку. Кинуть на плечи или просто затолкать в рюкзак, чтоб не мешала? Сложил. А в руку привычно примостил небольшую фотокамеру, купленную взамен той, пропавшей в бешеной зелёной воде Азова, под скалами. Когда брал в правую руку аппарат, то снова пришло и толкнуло воспоминание о том, как держал так же старый, в котором сложена была память о странной зиме. Держал, как птицу. И отпустил, когда понял, что есть в мире вещи важнее отснятых кадров. Теперь вот и не знает, было или приснилось. Спускаясь по узкой лестничке, подумал – было, не потому что помнилось как реальность, а потому что сны со времени приезда в Москву перестали сниться. Те самые, в которых почти дошёл до чёрной пещеры, проваленной в толщу угловатой скалы. И молчала на коже, по всему телу вытатуированная многоцветная змея.
Сделав охраннику, прогуливавшему новенькие фирменные очки, рукой, вышел на неширокую улицу, по которой проталкивались медленным потоком блестящие авто, и встал, думая, куда пойти.
Домой не хотелось. Вслед за своей звездой – модной певичкой Тиной Тин, уехал из его жизни рыжий Степан. И оказалось, что шумный Стёпка крепко связывал его с миром, в котором трещали глуповатые, на всё согласные девчонки, заглядывали в лаборантскую приятели, тащили курить и пить пиво, охали и ахали тётушки, торгующие цветами или квашеной капустой. Витька вспомнил, как пару лет назад рыжему приспичило сделать фотосессию с канарейками. Полдня мерзли на Птичке, Степан сто продавцов уговорил сняться с клетками, а сто первый, бросив рабочее место, рвался морды набить и камеры отобрать. Потом сидели в грязном китайском ресторанчике, найдённом в закоулках, Степка и там умудрился снять репортажик, закадрив попутно прозрачную девочку-официантку, оказавшуюся нормальной отечественной казашкой. Через неделю втроём съездили в детский интернат, подарили им клетки с канарейками. А лаборантская украсилась портретами желтых и пестрых птиц.
Не было в Москве Наташи. Теперь, вспоминая неловкую и быструю встречу (она приехала в Москву на неделю и улетала в Грецию, везла туда какую-то выставку), страшно жалел, что не топнул ногой, хватая «египетскую женщину Наташку» за руку и не украл её на целый день, – на парковой скамейке пить кофе в зыбких пластиковых стаканчиках.
А тогда, в гулком помещении выставочного зала, она кинулась ему на шею, расцеловала, роняя на паркет кипу рекламных буклетов, и всмотрелась:
– Какой ты стал!
– Какой, Наташ?
– Ты стал… – она задумалась, отодвинулась и осмотрела его снова, – ты стал – глаза. Понимаешь?
– А раньше не было их?
– Раньше, – махнула рукой с тем же серебряным толстым кольцом, – раньше был виден нос, подбородок, уши торчали. А теперь, уеду и буду помнить – глаза.
– Ну вот…
– Дурачок, это же здорово!
Её позвали. Примеряли к стене картину с синими лошадями и кричали требовательно, чтоб смотрела. Она отошла, оглядываясь, побежала к рабочим, стала командовать, сразу включившись, но всё оборачивалась на него и кивала, мол, подожди.
Витька сперва ждал, прохаживался. А потом достал камеру и стал снимать. Стремянка, грязные подошвы на ней, а выше – картина косо на стене, с падающим на неё солнцем. Женщины в углу, в серых рабочих халатах, что-то зашивают огромными иглами с белой бечёвкой. Наташа. Наташа так и эдак, и ещё вот так. В узких брючках и широком свитере, падающем с одного плеча, с бейджем, криво приколотым к пушистой вязке. Когда подошла, стал прятать камеру, а она сказала, виновато улыбаясь, произнося имя твердо, как говорила когда-то на яхте красавица Ингрид:
– За мной уже приехали, Витка, машина ждёт. Ну что же мы так с тобой, а?
– Спишемся, – бодро ответил он, обнимая её, и поцеловал в пепельную макушку, – созвонимся. Напишешь мне?
– Да, Вить, напишу, всё-превсё.
Можно было махнуть за город. Бродить среди голых деревьев, разбивая подошвами лежалый скучный снег, увидеть первые листья и щёточку травы на чёрной жирной земле.
Витька поправил толстый, набитый курткой рюкзак и двинулся через людей, сверкание витрин и автомобилей – к Арбату. Там, на отполированной гостями булыжной мостовой, уставленной кукольными фонарями, на улице, куда москвичи, презрительно хмыкая, не забредали без дела, среди лоскутной суеты красок и звуков хорошо было снимать людей, разных.