9. Осколки
Тяжело лететь, если одно крыло висит и тянет вниз. Можно поворачивать голову, разглядывая землю внизу, то одним круглым зрачком, то другим, но каждое движение, каждый взмах крыльев приносит боль. А раньше летала и не думала, как…
В плечо будто вгрызся зверь и Лада вскрикнула, глядя в темноту. На черном лениво помигивали звезды. Заворочалась, взмахнула руками, будто и правда собралась лететь, и снова вскрикнула, неловко повернувшись. Здоровой рукой ощупала лицо, стащила накинутый край ткани со рта и подбородка. Онемевшие пальцы слушались плохо, кровь побежала муравьями, покусывая изнутри. На шее свободной петлей лежащая грубая веревка сгорбилась узлом. Лада притихла и стала дергать и тянуть узел. Когда пальцы срывались, рука падала на пол с глухим стуком, как мертвое мясо. Каждый раз она замирала, но только сверчок пилил и пилил где-то над головой в темноте, и далеко крошечно лаяла собака.
-Звери, трава, люди, вода, – прошептала и удивилась мимолетно, вроде не помнила такой песенки, может из самого детства всплыла?
- Живите на воле, бегайте в поле… – присказка успокаивала,
узел становился рыхлым, веревка двигалась под оживающими пальцами. Лада бережно подняла вторую руку и, стараясь не тревожить плечо, помогала здоровой.
Веревка соскользнула, щекоча кожу. Теперь можно сесть.
Темнота оказалась неровной, как драная тряпка, в дальнем углу плясал красный огонек. Мигал и дергался, умирая. Лада сидела, привыкая глазами и ноющей спиной. Сжала ноги, почувствовав, скоро захочет в туалет, но пока терпится. Ноги… На них тоже веревка, но теперь проще. Нагнувшись, распутала неровные, наспех вязаные узлы, и села боком, глядя в красноватую темноту. Боялась: выскочит этот, что поил из миски, тряся черными волосами. Но в тишине лишь собачий лай, такой дальний, что казалось, собака меньше громкого сверчка в углу.
Трогая пол здоровой рукой, встала на колени. Подниматься во весь рост страшно. И ноги затекли. Плечо дергало. А еще чесалось, как заживающая ссадина. Она скосила глаза на толстый нарост повязки. – Посмотреть? Но если перевязано, то пусть пока. …Есть хочется очень.
Опираясь, села на корточки и застыла, раздувая ноздри. Запахи бродили вокруг, и были раздражающе незнакомы. Наверно, трава пахнет, листья. Еще что-то, как в клетке у зверья, но не противно, а скорее сладковато, как от теплой шерсти. Только запах дождя, шедший со стен и из дыры в крыше, был просто запахом сырой теплой воды. Ещё пахло жженым, как бывает, когда заливаешь костер.
Глаза привыкли к красноватому сумраку, и она медленно встала, глядя рядом с умирающим огоньком. Детали. Широкая поверхность стола, низкого, за таким только на полу сидеть. Грудами на нем маленькие вещи по краям, а вся середина занята плоским куполом. Огонек взбирался по темному боку и соскальзывал, не освещая целиком. А за ним, – Лада вытянула шею и покачнулась на немеющих ногах, – мерцали, кидались друг в друга полукружия радужного света, пересекаясь, плели в темном воздухе узоры. Не исчезали.
Она сделала шаг, другой, поводя перед собой рукой. Подошла ближе. Взгляд скользнул по черному куполу и на другой стороне упал в аккуратно разложенные кучки перламутровых осколков. Большие и поменьше, они лежали тихо и неподвижно, а на высоте растопыренной ладони, прямо в темном воздухе, дрожал радужный свет. Это было так неожиданно и красиво, что Лада почти забыла о плече, и о том, что надо бояться того, черного. Стояла, покачиваясь, переглатывала ссохшейся глоткой и смотрела.
Ририкнул сверчок, залаяла собака, прочирикала над крышей сонная птица. И все.
…Мастер во сне не летал. Ему виделось, что сердце его и глаза вынуты, лежат на горячем песке, у самой кромки воды. А из зарослей, где появилась узкая тропа, по которой нельзя, уже шуршит, мелькая среди ветвей, блестящая длинная шкура. Поднимается над горбатой зеленью голова цвета мокрой глины и сверкает на солнце язык-плетка.
Мастер стоит у толстого дерева и видит, хотя глаза его на песке. Хочет крикнуть, пусть дети бегут домой, к матерям, но из раскрытого рта – только шипение. И голова, блестя желтыми и черными узорами, поворачивается – сейчас увидит его, стоящего бесполезно…
Он взмахивает рукой и в плечо будто вгрызается зверь. Раскрывает из сна в темноту хижины глаза, успев обрадоваться, что они есть, на лице, а не на горячем песке, и замирает, не вставая.
Радуги дрожали над широким столом, как и тогда, когда он упал на пол, сморенный усталостью и отчаянием, но в блеске их появилось что-то новое. Нет беспорядка, будто утренние птицы, попробовав вразнобой голоса, вдруг запели вместе. Цвета плавно сменяли друг друга, застывали в воздухе, а потом снова начинали переливчатый танец. И казалось, только так и можно им двигаться, никак по-другому.
Покачивание цветных петель прорезали черные линии, шевелились, ухватывали лучи за хвостики, придвигая друг к другу, перемешивая, гладя. И цвета, покидавшись в стороны, замирали, начинали качаться вместе, сплетая узоры более сложные. На фоне плавного света – черные силуэты пальцев шевелились, перебирая осколки, подхватывали и прикладывали к выпуклой спине щита.
Из движения света родились звуки. Понял: они и были, просто спросонья не слышал их отдельно. Цвиркал сверчок, все тише, готовясь уступить утру и, под лай дальних псов, тихий голос повторял непонятные слова.
Лицо девушки над орнаментом освещали разноцветные блики. Мастер видел, как шевелятся губы, творящие заклинание красоты. Перевёл взгляд на поверхность щита и сердце его замерло в восхищении. Узоры были те самые, настоящие и потому единственные возможные здесь, на темной гладкой коже, которую сначала с кровью снимали с антилопы, потом дубили в огромном деревянном чане и расстилали на берегу, чтоб как следует промять пятками. Потом творили над ней заклинание и, вырезав щит нужной формы, зажигали огонь под глиняным корытом и, дождавшись, когда закипит вода с пальмовым маслом, погружали кожу в булькающее варево. А потом, двое, трое, скрестив ноги, сидели на берегу, пели, разглядывая идущих мимо женщин, и руки их неустанно двигались, шлифуя грубую кожу, пока не заблестит, как спинка лесного жука.
И вот теперь, не он, мастер Акут, к которому приходили даже из дальних деревень и который перед праздниками не имел ни ночи спокойного сна, все резал, плел, лепил, украшал, а эта худая бледнокожая, болтающая непонятные речи, сотворила то, о чем молчало его сердце.
- Ты – мастер? – сказал, поднимаясь из темноты.
Девушка замолчала и подняла лицо, освещенное цветными огнями. Глаза ее стали широкими и из руки выпал осколок раковины.
Акут выставил перед собой большие ладони.
- Не бойся, женщина племени рыб, скажи мне, ты тоже мастер?
Она отступила и оглянулась, быстро, как змейка. Попятилась.
- Я не хотела. Не взяла ничего. Видишь, вот мои руки, – вытянула перед собой ладони в таком же жесте, как он, – эти вещи, они просто лежали отдельно, а должны лежать вот так, видишь?
- Ты умеешь то, чего не дали мне Боги, когда открыли мои глаза и вложили в грудь это сердце, – Акут прижал одну руку к груди и поклонился, – я должен благодарить тебя, ты показала, что может человек, если в него вложено больше, чем в меня. Я благодарю тебя. И Большую Мать – за то, что тебя вынесло на наш берег. И Большого Охотника, который не пожалел света, чтоб я увидел.
Лада еще отступила, задев ногой угол стола. Длинноволосый, одетый в небрежно замотанный вокруг бедер кусок ткани, кланялся ей, прижимая руки к груди. Мигнул и задрожал цветной свет. С горбатой спины щита сползали потревоженные осколки. Мужчина ахнул, нагнулся над куполом света, держа на весу ладони и не решаясь дотронуться до расползающегося на глазах рисунка.
- Он пропадет! Исчезнет! Ты! Зачем показала и разрушила, как теперь?
- Не… не волнуйся, – несмело сказала Лада, – я снова могу его сделать. Если нужно. У тебя клей есть? Там на столе, это клей?
Но мастер не слушал. Попытался удержать на местах перламутровые квадратики, клинышки и шестиугольники, но пальцев не хватало, и он застыл горестно. Лада замолчала. Плечо снова ныло и она вспомнила, как лежала неподвижно, а этот поднимал нож. Заведя больную руку за спину, тихо отступила еще на шаг. В голове мелькали мысли, куда убежать, если он поднимет голову. Поднял… И повалился на колени, задевая стол.
- Мастер из племени рыб, не падай в гнев, позволь мне… Я не хотел вреда, я думал… ты лежала… и твоя рука, – он приложил руку к своему плечу, и Лада машинально повторила его жест, дотронувшись до повязки, – там знак, знак, что тебя заберут, у нас не было такого раньше, но я думал и потому знаю: нельзя носить на плече змею и принадлежать только себе. А ты худая и слабая. Не знаешь, как там. Я спас тебя!
- Есть хочу, – мрачно сказала Лада, и мужчина замолчал, глядя напряженно снизу, – ам-ам, вот сюда, куда лил воду, – раскрыла рот и ткнула в него пальцем. Огляделась и направилась в угол, где стояла посуда.
- Вот у тебя миски, кувшин. У тебя есть еда? – обернулась, держа в руке пустую плошку. Огонек в светильнике уже погас, но хижину заполнял серый утренний свет. И птицы голосили за стенами.
Акут посмотрел на ее жесты, на плошку в руке. Закивал, вскакивая с колен, и принес от дверей накрытую лепешкой миску подаренной каши. Показывая рукой на циновку, расстеленную обок стола, поставил еду на край.
Лада приблизилась. Присела на циновку, следя за ним хмурым взглядом. Он разломил лепешку и подал ей кусок. Придвинул кашу и сам погрузил в крутое месиво пальцы, показывая, что можно есть, не опасаясь. Она откусила от лепешки и, положив на стол, окунула пальцы в кашу, достала комок липкой разваренной массы, осторожно сунула в рот. Прожевала. Каша пахла цветами, незнакомые пряности пощипывали язык. Лада ела медленно и соображала, что же дальше? И где это, вообще, все?
- Передача “Вокруг света”, – пробормотала, проглотив и принимая из рук мастера узкогорлый кувшинчик с каким-то по вкусу компотом. Мастер с готовностью нахмурился, следя за ее губами.
Голод пропал почти сразу, и она не смогла проглотить больше пары комков, но компот выпила весь. Мужчина сидел напротив и в его жестах, когда подвигал к ней лепешку и миску, было столько заботы, что она почти перестала бояться. – Но все-таки он был страшилищем. Сверкающие, глубоко посаженные глаза и висящие серые волосы, а еще глубокие складки вдоль щек. Плечи не широки, но руки длинные, жилистые и большие кисти висят тяжело. Похоже, сильный. Иногда потирает плечо широкой ладонью и морщится. Тогда и у нее под повязкой просыпается боль.
Ставя на циновку пустой кувшинчик, Лада, вдруг резко устав, обмякла, ссутулившись. Хватит с нее, больше никто никогда не притронется к ней, лучше умереть. Пусть попробует, она будет кусаться. Вырвется и убежит из дырявой хижины, а там, если есть вода – утопится, если львы, пусть сожрут. …Просто жила, была замужем, а потом все стало валиться, как дома во время землетрясения. Когда все началось? Когда забеременела? Месяцы мучений по больницам, потом операция и после снова капельницы, таблетки, таблетки, равнодушные медсестры, а Липыч навещал все реже. И она в огромном халате, по ночам смотрела, как дергается в прозрачном пустом стакане ложечка, когда по эстакаде проносились грузовики. Плакала и боялась. И начала рисовать. А потом…
- Что смотришь? – сказала грубо сквозь закипающие слезы, – никогда не видел, как женщины плачут? Да пошли вы все…
Отвернулась и разревелась, прижимая ладонь к наверченной на плечо повязке. Шмыгая мокрым носом, вдруг завыла в голос, кажется, впервые с того ужасного дня, когда очнулась в палате после наркоза и узнала – нет ребенка и никогда не будет детей, а Липыч потом стоял внизу под окном и она не могла дойти до подоконника, чтоб помахать ему. И правильно не могла, Липыч вполне с ее горем справился, ведь не сам лежал, и не его резали вдоль и поперек. Нащупала на животе под тряпкой заживший кривой шов и заплакала горше. Хотела говорить, но слова не шли, рвались, и только через искривленный рот голосила так, как в детстве слышала – бабки на похоронах:
-Ой-ой-ой, да что же, ыыыы… – и притихла, вся потная, с мокрым лицом, с потекшим носом, передергиваясь в остатках плача.
Не отклонила голову от широкой тяжелой ладони, когда дотронулся осторожно, а после стал гладить, как маленького кота. Потянул набок, и она послушно легла на циновку, держа голову щекой на его руке. Всхлипывая, успела подумать о том, что хотела спросить про туалет, а какой же тут в хижине туалет. И снова задремала, успокоенная, что он не ушел, сидит рядом и тихонько качает на ладони ее голову. Дышит.