На последнем, медленном полушаге к зеркалу она остановилась. Пальцы расслабились, меховое манто, нежное и невесомое, с ласкающей кожу подкладкой, выскользнуло, тронуло в движении кончиками длинных ворсинок бедро и пало на вощеный паркет. А больше на изгибистой, совершенной фигуре ничего и не было. Лишь облако волос мерцало, стекая пушистой водой на полные груди, и пряди щекотнули талию, когда повернулась, – посмотреть в профиль. Подтянут ли живот, не провисла ли грудь. Подтянут. Не провисла, – сказало ленивое солнце и потрогало кожу теплыми пальцами.
– Стоп!
Валерия дернулась, метнулась ко рту рукой, короткими пальцами по уголкам губ. Казалось, слюна там. Но сухо. И хочется пить. Она заворочалась в кресле, нащупала ногой приступку, попробовала встать. Ухватилась за поручень кресла.
Лян смотрел, равнодушно как бы, но злорадство скакало, дрожало, как коленки этой… носорожихи, вспомнил он виденную вчера передачу. И стал следить, как туп-туп-туп короткими ногами в серых чулках, подрезанных белым халатом по колено, клиентка забегала по комнате, проверяя все углы и закоулки.
– Здесь что? А здесь?
Толстые ноги уже не дрожали, только в голосе осталось взлаивание, сердитость на собственную слабость.
– Система жизнеобеспечения. Все работает, видите, датчики, выведены наружу, в лабораторию. Дежурство круглосуточное, на весь оплаченный период. Риска никакого.
Обежав по кругу комнату, аскетично обставленную, с кроватью и креслами, полочкой для книг, пепельницей на узком столике – невыразительная обстановка дешевого отельчика, Валерия вернулась к огромному креслу перед панорамным окном. Остановилась, нагнув большую голову. И еще больше стала похожей на помесь носорога и бультерьера.
– Значит, здесь я буду.
– Здесь будете, – подтвердил Лян и глянул с тоской на витрину в лабораторию. Пашута смотрел напряженно, но, поймав взгляд, отвернулся и даже губы сложил трубочкой, засвистел, мол. Скотина, бросил Ляна с этой стервой. Теперь главное выдержать. Сунуть на подпись договор и уйти на пять лет. Мало ли что – за пять лет.
Он вспомнил, как бились они вдвоем против клиентки.
– Да поймите, Валерия Викторовна!..
– Просто Валерия!
– Хорошо, просто Валерия! Ну не можем мы на пять лет! Незаконно это! У вас могут быть необратимые изменения в психике! Доноры никогда не идут на такое, им запрещено!
– А мне какое дело! – огрызнулась она тогда так, что кажется и зубы клацнули, – она же не ваш донор. Сами запачкались, мальчики, теперь давайте договоримся. Полюбовно.
И сама, услышав от себя последнее слово, покраснела в толченый кирпич всем несуразным широким лицом с квадратной челюстью, гроздью бородавок на щеке и ушами, торчащими из путаницы серых волос. Ненависть зажгла глазки под тяжелыми веками и Пашута отступил за спину Ляна.
Так с тех пор и прячется. А Лян все тащит. Позарились на хорошие деньги, преступили закон. Не в первый раз… Но все сходило! Ведь раньше все получалось! Опасливые клиенты, здоровенькие, не калики сирые убогие, – без показаний к совместному трипу. Писатели всякие, бездельники скучающие, мажоры пресыщенные. Для них – доноры, которые ни сном ни духом, без собственного согласия, принимали в мозг чужое сознание жаждущего совершить трип. Звезды обоих полов, знаменитые спортсмены, люди-легенды… Или – смертники в ожидании электрического стула. Дела хорошо крутились под прикрытием таких же, но законных действий. Законные доноры, что подписывали договор на согласие принять тех, кому никогда по траве не побегать, или умнейшую задачку не решить, в кратер вулкана не спуститься. Добровольцы милосердные. Это поощрялось, но кто не хотел, того не осуждали. Мало ли что у человека внутри.
Пашута с Ляном про многих отказников многое знали. И что какому клиенту нужно, с полпинка угадывали. Работа такая.
Когда полгода назад носорожиха эта пришла, веером всех красоток-добровольцев ей на стол. С такой-то рожей, да с таким экстерьером, сразу было понятно, чего захочет.
Захотела незаконного. Равнодушно глянув на фото, сама назвала имя.
– Лени Ковач…
…Полгода истерик и нервотрепки. С каждым днем Лян и Пашута увязали все глубже, – челюстей просто Валерии хватало на два горла.
Они отступали, шаг за шагом. А хватка ее становилась все более железной.
– Если все в кресле, комната зачем? Стол этот, кровать?
– Иногда необходимо вернуться в себя, поверьте, – Лян махнул рукой и не стал продолжать, глядя, как набычивается Валерия, – ну, как хотите. Хоть все пять лет в кресле, система вас поддержит. Массаж, питание, очистка…
Туп-туп-туп. Валерия подбежала к дверному проему, отделяющему нишу перед окном от комнатки. Взялась за рычаг тяжелой прозрачной двери:
– А если закрыть?
– Тут кнопка, видите? Нажмете и двери откроются. Вызов дежурного, если вдруг…
– Не дождетесь!
– Вы только не тяните так сильно, за ручку, – Лян моргнул и переступил уставшими ногами. Кофе бы. Через стекло видел, как Пашута бродил по дежурке с картонным стаканчиком, лохматил черные волосы надо лбом, взглядывал изредка. Тоже извелся весь.
– Не дергайте, а то сломаете рычаг и останетесь здесь. Двери и стекла очень прочные.
Он умолчал, что пару раз незаконные клиенты, не выдержав трипа, пытались выброситься в окно, а один вырвался таки в лаборантскую и много было шума. Справились сами. Но с тех пор – все более, чем надежно.
Может, надо было сказать? Не поверит. Сумасшедшая.
И он затосковал. Как все провернула. Связаны по рукам и ногам. Столько бумаг рассовала по нужным инстанциям, так все проделала, что проще приткнуть ее на пять лет в мозги высокомерной красавицы и пусть вместе шествуют по красным коврам, получают оскаров и нежатся на пляжах. Пусть…
– Значит, пока я тут сижу, я вроде бы она?
– Все ее эмоции – ваши.
– Ага, ага.
Пашута, прижимая к щеке мобильник, подошел к стеклу, показал Ляну на часы, поднял темные брови. И Лян не смог отказать себе в удовольствии добавить с нажимом:
– Все эмоции. Все.
А объяснять не стал. Сыт по горло. Пусть сама как-нибудь. Носорожиха чортова.
– Валерия, вы осмотрелись? Мне нужна ваша подпись на документе и можем начинать.
Он протянул руку. Клиентка обожгла исподлобья угольками глаз, спрятала за спину сумочку.
– Вы идите к двери, идите. В дверях я и распишусь. И закрою.
У Ляна заныли зубы. Он стиснул кулаки и пошел к дверям. Валерия – за ним. Туп-туп-туп, будто деревянным по спине молотком…
Нажал кнопку вызова. Пашута подскочил, дернул рычаг. Смотрел с жалостью и облегчением. Заступив одной ногой за порог, Лян протянул руку Валерии:
– Ну, давайте же.
Она медленно, настороженно косясь на него, вывела руку из-за широкого бедра и достала из сумочки бланк договора. Отклячив локоть, как карикатурная школьница, что боится – спишут контрольную, – прижала бумагу к стене, поставила росчерк. Ткнула бумагу Ляну и дверь с гудением поехала из стены. Лян отдернул ногу и, наконец, под всхлип замка, выматерился, зная – не слышит. Стоял и через стекло обкладывал Валерию всеми известными ему словами, наслаждался до боли в мошонке. Пашута тряс его за плечо. За непробиваемым стеклом квадратная Валерия потрясала кулаками коротких толстых ручек, смотрела с ненавистью и торжеством. Губы ее шевелились.
– Она знает больше слов, – сообщил Пашута и сунул товарищу картонный стаканчик, – хлебни, успокойся. Ох, черт!
Валерия, из-за стеклянной преграды еще больше похожая на зверя в зоопарке, схватила стул и обрушила его на рычаг двери. Удар, неслышный, еще удар. Замигала красная лампочка блокировки.
– Сломала замок, идиотка. Заклинила. Что теперь?
Лян потряс бланком договора:
– Да пошла она! Мы чисты, подпись ее стоит. Пять лет, Пашик, целых пять!
Он повернулся, скорчил рожу и показал клиентке средний палец. В ответ она, выставив вперед кривоватую ногу в бесформенном бахиле, взметнула перед собой обе руки. Раскрыла ладонь – раз, другой. И расхохоталась. Лян порадовался, что не слышит.
– Дай-ка, – Пашута потянул из его скрюченных пальцев смятую бумагу.
– Слышь, Колян, наебала она нас. Под конец и наебала. Дополнительно.
И ткнул в графу “время пребывания в трипе”. Пятнадцать лет. Раз – кверху ладонь с короткими пальцами, два… Хохот… Три…
Дура мелькала за стеклами, кружилась и, кажется, пела, разевая рот. Стулом, что оставался в руках, задела за проем, отделяющий нишу от комнатки. Поехали навстречу друг другу створки дверей. И замелькали металлические ножки, круша второй замок. Двойное стекло ломало изображение, кривлялось.
Сталкиваясь, друзья побежали в дежурку, к монитору. Валерия, покружив у кресла, заглянула в туманную муть панорамного окна. Села, твердо уперев ноги в приступку, и положила руки на подлокотники. Гибкие никелированные шланги, повинуясь программе, змеями охватили полулежащее тело, прижали датчики к коже. Плавно вошли в вены иглы, подающие питательный раствор. Маленькие глаза широко распахнулись, глядя в туман перед собой. Видя, видя…
… Штора, затканная драконами, колыхнулась от свежего морского ветерка, пропустила в полумрак спальни узкий луч солнца. Пальчик его потрогал сомкнутые веки, защекотал.
Лени вздохнула. Открыла глаза и прищурилась. Быстро отвернулась, еще не проснувшись полностью, положила пальцы на виски. Нельзя щуриться, нельзя, – морщинки будут. Села и застонала, комкая край нежного покрывала.
– Анна, скорее, Аннушка!
– Тут я, тут, милая…
Легкая Аннушка уже бежала, несла в руках корсет. Помогла встать и глядя на слезы, что лились из глаз, ловко упаковала больную спину:
– Ну, Лени, сколько раз! Врач сказал, спать в нем, а ты! Эх…
– Сил нет, Аннушка, надоело до чего. А без него – спала.
– Еще бы спала! Вон таблеток наелась. Сколько – пять? Семь?
– Разве? Думала – три всего.
– Опять всю ночь проплачешь…
– Зато эту спала. Без снов.
Потом был чай на веранде, где белые столбики увиты бугенвиллией и птицы снова прилетели за крошками. Морщинок у глаз не было, но другая, между бровей, от напряженных мыслей о предстоящем дне. Интервью, масляные глаза репортера, его угодливые кивки и поцелуи ручки. Чтобы потом – вот такую же грязь, как в сегодняшнем журнале, снова – о ней. И фото…
Кольнуло висок. Лени бросила журнал на пол, потерла бровь. Вот еще, не хватало …
– Анна…
– Да, милая?
– Петр приходил? Здесь ночевал? Что молчишь?
Анна отвернулась, поправила плеть с яркими цветами.
– Спит еще. Спят…
– Каков мерзавец, просила ведь!
Лени поставила прозрачную чашечку и поднялась. Поморщилась, когда скрипнул под халатиком корсет, куснул кожу на боку.
– Ты бы… не шла туда, а?
– Это мой дом!
Она вошла в спальню мужа. Изящный и гибкий, с капризной губой, захватанной на снимках миллионами юных поклонниц, с телом Адониса, вылепленным из смуглого солнечного света, он лежал навзничь на смятой постели. Белки глаз поблескивали из-под полузакрытых век, на квадратиках живота растрескалась белесая пленка, – блевотины? Спермы? В духоте спальни стоял запах того и другого. А еще перегара и смеси парфюмов. Лени брезгливо смерила взглядом мешанину тел на постели, сосчитать не пыталась. Трое ли, четверо, какая разница, главное – уже год не достает ее, получив свою долю после развода. Вот только дом не дает ему покоя. Не сумев отсудить, по нескольку раз в месяц закатывается сюда со своими проститутками, нарочно – позлить. Бедная Анна, снова ей убирать. Она отвела глаза от сморщенного члена и отвернулась уходить, но остановилась. Всмотрелась в лицо спящего рядом с Петром мальчика. Прижала руку к губам и пошла, пошла бегом из спертого воздуха, всхлипывая, кусая край ладони.
Ворвалась к себе, схватила стоящую на камине фотографию в серебряной рамке. Глянула диковато на белые в мальчишеской улыбке зубы, лохматые волосы, на такие родные уже полгода глаза. Опустила руку и уронила портрет в камин. Лицо зарылось в мягкий пепел. На виду только размашистая подпись, она и не смотрит, знает: “Лени, любимой моей, единственной моей Лени!”
Стояла, опираясь на холодную мраморную доску. Смотрела в старое зеркало, в глаза себе. В них – боль. Такая, как в последнем фильме, только – живая. Будет расти и расти тучей. И с ней тоже придется справляться. Аннушка не поможет… Сама должна. Но как хочется заплакать! А сегодня еще фотосъемка. И прогон награждения. Платье мерять. И к доктору не забыть.
Висок снова кольнуло. И Лени рассмеялась. Пусть бы только это – болит голова и все. Так нет же.
– Анна! Дай таблетку. Голова…
В мягком кресле квадратная, будто обтесанная топором, приземистая женщина спала, широко открыв глаза, и рот ее подергивался от боли. Она получила нестерпимый удар по сердцу и почти застонала, но резкий пинок в солнечное сплетение перервал голос, как бумажную ленточку. Боль в сердце ходила вокруг, танцевала обнаженными мужскими телами, что сплетались, трогали друг друга, заламывали руки одному и после что-то резкое делали с ним, а потом, когда кричал – разогнули руку и долго, смеясь, тыкали иглой, не попадая в вену. Белозубый, лохматый, совсем мальчишка – смеялся громче всех. И смех его тыкал в сердце, больно, очень больно…
Боль пришла и в спину, но унылая, надоевшая, принятая со смирением уже. Осталась там, как червяк в яблоке, пошевеливаясь и пугая во сне.
А красные цветы перед глазами больно кололи глаза: доктор, операция, разговор с мужем, интервью. И вчерашний телефонный разговор с Леонидом – боль неизвестности.
Валерия, не в силах терпеть, заворочалась. Метнулись заботливо шланги, повторяя движения тела. С трудом закрыла глаза, просыпаясь, отрывая себя от экрана чужой жизни. И проквакала раздраженно, захлебываясь яростью:
– Ты, сука! Я с тобой – счастья себе! А ты? Радуйся, давай!
– Спасибо, Аннушка. И – воды.
Голова Валерии свесилась набок, из угла рта протянулась нитка слюны.
– Уже проходит. Хорошо. Пойдем, поможешь мне одеться.
Голова не болела и было почти хорошо. Репортер не доставал грязными вопросами, а платье порадовало. Даже прогон состоялся на уровне и спина позволила Лени немного потанцевать. О предстоящей встрече с Леонидом не думала. Приказала себе – не думать. Успеется.
Висок кольнуло, когда увидела черный автомобиль у ворот своего дома. И крупная фигура Леонида на темной веранде. Вскочил, склонился к руке бархатным поцелуем. Она стиснула зубы, чтоб не отдернуть руку.
– Божественная! Утихомирь свою няньку, она все уши мне изворчала.
– Зайдешь?
– Родная, к чему? Поедем сразу. Тем более, в этом платье – богиня! Я весь вечер любовался тобой тайно, из скромного угла.
– Не паясничай.
Усаживаясь в черный автомобиль, Лени потерла виски. Усмехнулась. Променять, что ли, весь свой набор на эту новую мигрень? Так ведь не от нее зависит…
– Я забыла взять у Анны таблетки.
Леонид взял ее холодную руку в свои мягкие, теплые, прижал к животу:
– Неважно, девочка. Работы всего до утра, потом домой и спатеньки.
Лени смотрела в окно, на огни, что смазывали стекла и глаза неоновым жиром обещаний счастья.
– Какой же ты скотина. Говорил в прошлый раз, что все, последний. И все мне отдашь.
– Не обзывай меня, девочка. Не надо. Отдам. В зеркало смотришь? Тебе скоро сорок. Груди твои обвиснут, задница сморщится. Пяток раз тебе перетянут кожицу к ушкам, станешь похожа на всех этих сушеных обезьянок, что воруют канапе с фуршетных столов. Так живи и радуйся, пока молода! Клиенты богатые, не обижаю. И сына своего ублюдочного можешь в санатории содержать, пока я за тобой присматриваю.
В такт словам сжимал и разжимал теплые руки, вонзая в мякоть ее ладоней ухоженные ногти. Все-таки обидела его, подумала Лени. И даже обрадовалась было. Но вспомнила мальчика своего, и снова пришла боль. Уже не в сердце и не в спину, вступила в душу, устроилась по-хозяйски и – зажила. В темноте салона не было видно слез, только изредка зажигались в них, чиркая, как спичкой, огоньки фонарей. Выехали на хайвей над морем.
Уже скоро, подумала Лени и потерла висок. Скоро я сморщусь, отвисну и постарею. Но хрен ты дождешься, старый пидор, что я буду воровать оливки и прятать в карман бутерброды с икрой. Уеду туда, где жила с мамой. Там куплен домик. И хватит денег на сиделку. Сына заберу. Буду каждый день ходить к морю и смотреть на закат. Или на рассвет, как захочу. Я – выживу! И она стукнула кулаком ноющий висок.
Валерия в кресле обмякла, дышала коротко, с хрипами. Двое в лаборантской сидели рядом, смотрели в некрасивое лицо. И – на показания датчиков.
– Смотри, успокоилась.
– Угу, но что-то особой радости не видно, – сказал Лян и добавил, – на морде…
Автомобиль развернулся у входа в большой дом, с окнами, прикрытыми черными шторами, как тяжелыми веками. Лени подала руку спутнику и шла рядом, слушая, как похрустывает под каблуками гравий. Леонид, довольный, что все идет по плану, был суетлив, но одергивал себя, потому лишь в голосе иногда тонкие нотки. И мягкая рука подрагивает.
А Лени, привычно отогнав боль, ушла, спасаясь, в дымку внутри себя. Новая роль. Новый фильм на основе старой, очень старой греческой трагедии. Переделано все, сюжета и не узнать, одно лишь осталось прежним – трагедия женщины, которую жизнь бросает в чудовищные испытания, проверяя, справится ли? Или – сломается?
Хруст гравия под тонкими подошвами, в обнаженную спину – соленый морской ветерок. И все ближе – темные окна с полосками света по краям.
– Милая, тебе грех жаловаться. Ведь не похабщина какая, в конце-концов. Ну, приватный танец, для одного. Ты же знаешь, мои клиенты – каждый стоит толпы ублюдков, жующих попкорн на сеансе. По деньгам. Знаешь ведь! И полная гарантия, никаких съемок, никакой информации. В этом – изысканность вечера. Он и ты – только для него.
При слове “изысканность” Лени глянула искоса на низкий лоб спутника, светящуюся белизной в темноте рубашку, – воротничок вдавился в толстую шею, на сутулую спину. И усмехнулась.
– А дальше выбор за тобой, – он врал и, кажется, сам в это верил.
Светлячок пролетел перед глазами и, споткнувшись о маленькую диадему, упал на уложенные волосы, добавляя к сверканию камней живого света.
Лени увидела его в темном высоком зеркале, когда в просторном фойе бросила на кресло меховую накидку, которую несла в руках. Смотрела на тускло взблескивающие камни и зеленый глазок рядом с ними. Живое – рядом с мертвым.
– Кто он? – спросила, зная, что ответа не получит. И пошла в маленький зал, темный, где в первом ряду из пяти всего кресел, виден был силуэт мужчины.
Платье текло за мерным ее шагом, ласкало бедра, двигалось краем глубокого выреза на спине.
Поднялась на маленькую сцену. И тут же нашел ее свет, неяркий, теплый, лишь для нее и чтобы – в самом выгодном свете. “Пока что не красный фонарь”, подумала. Склонила голову чуть набок, слушая боль в виске.
– Я не знаю, кто вы. Но знаю, зачем пришли.
Мужчина молчал.
– Позвольте мне самой решить, что вы увидите и услышите. Для начала. Ну, а потом уж…
Темный силуэт в кресле шевельнулся. Свет с маленькой сцены пробежал по макушке, – кивнул.
Лени опустила руки. Болела спина, тоскуя по корсету, что давно уже приготовлен Аннушкой. Кололо в виске. Мысли, заботы – кружились водоворотом, топили настоящее, толкались локтями, не давая сосредоточиться. Черное прошлое, серое настоящее. Будущее… Режиссер, что посадил ее вчера напротив и держа ее руки в своих, с досадой сказал, что такая актриса, и где всё? Где?
Левая щека горела от ощущения моря за черными шторами. Лежит там, вечное. Ее море, той, что жила и страдала две тысячи лет назад. Мерное море вечности.
Она вздохнула и вдруг поняла…
Пониманием, как жесткой ладонью, сжала сердце. И, раскрыв ее, собрала в эту ладонь все свои боли, все-все, вбила в душу, отпустила, не стала прогонять и прятать, утешать и гладить по головам.
И запела, заговорила речитатив из вечности, подслушанный у моря великим слепым старцем. Знала, в фильм не войдет, не понятно, не современно. Но выучила, положив на сердце слова.
Свет протягивал тени вдоль складок платья, белел по граням их, скользил по рукам, чуть поднятым плечам и груди. Неподвижная античная статуя, только жилка на шее ловит свет. И живет лицо.
Женский голос вплетался в движение листьев за шторами, становился сильнее и, кажется, огоньки свечей бились в такт размеренным словам.
На последних словах монолога, купаясь в счастье, что принесла ей боль, пережитая и потому протянувшая крепкую нитку туда, в ушедшие времена, она, наконец, поймала воображаемой ладонью иголку в виске, смяла в комок, сплавила вместе со всем, что было раньше, добавила к болям силы. И кинула перед собой обнаженные руки, раскрывая ладони.
Вспыхнули последние в монологе слова… Зажгли темноту.
– Больно, больно! Больно!!!
– Что она там кричит? Может, включим динамик?
– Думаешь надо?
– Нет..
Лени уронила руки, опустила голову. Молчала. Боль радостно билась внутри, распахивая перед ней мир, свободу, хватала за подбородок жесткими пальцами – вверх, смотри вверх, теперь только туда, тебе ли бояться?
Подняла голову. Сквозь мокрые звезды смотрела в темный зал, не видя и не слыша. Нет, вот поднялся силуэт. Шаги. Рука. Бережно свел ее со ступенек, усадил в кресло, в котором сидел до того сам. И нагнулся, целуя слабую руку. Не отпустил, положил сам вдоль бедра. Она кивнула. Говорить боялась, и ничего от слез не видела.
И – ушел. Медленно, не расплескать, ушел.
На мониторе Валерия, скатившись с кресла, билась в запертую дверь, давила на сломанную кнопку. Мелькало бумажное лицо, перекошенный рот.
– Ну, Лян? Что делать будем? Первый день всего на исходе.
Лян отошел от стола и откупорил бутылочку минералки. Глотнул.
– А что ты предлагаешь? В договоре четко прописано – если наружные пломбы снимаются нами без согласования с клиентом до срока, – срок тогда нам. Эта корова его заранее обговорила и обеспечила.
– А пункт насчет вменяемости клиента и его желания выйти?
– А убрала она его. Никто, кроме нас, о ней не знает и искать не будет. Пока датчики показывают – жива.
Пашута протянул руку и получил от друга бутылку, хлебнул тоже.
– Ну что ж. Она сама себя…
– Да.
– Лени жалко. Хорошая баба, а мы ей в голову такую нечисть…
Лян потянулся и закинул за голову тощие руки. Выпятил грудь в кофейных пятнах:
– Пашка, Пашка. Я когда собирал материал на донорство, просто влюбился. Знаю, такое пережила, от чего у слабаков крыша запросто съедет. Так вот, я тебе скажу, она нашу милку, как таракана тапочком – через три дня раздавит и забудет. И понесет свое дальше.
– Тогда удачи ей. И – счастья, вообще, просто так.