Когда я прихожу туда, она уже сидит и, запрокинув голову, я вижу, как солнце пронизывает лучи через черные иглы волос. На силуэт смотреть приятно. Вот согнутое колено, и локоть остро выставлен в сторону и тут, над моей головой – покачивается босая ступня с круглыми пальцами – если подпрыгнуть, то можно дотянуться прутиком и пощекотать. Но нельзя – высоты она боится и потому на заборе почти в этом месте выведена тонкая стеночка, на которую можно опереться спиной. Силуэт виден и рядом с ним темный прямоугольник стенки.
– Ты чего так? Облокотись!
– Не-а, – темная голова качается и покачивается нога, на пальце сверкает искра, кольцо.
Тогда я лезу по выбитым в толще стены ступенькам.
Мы сидим и смотрим на лес. Лес стоит и смотрит на нас. Иногда из него выходят звери и смотрят на нас, чтобы снова уйти. А вот пролетел вертолет. Бог его знает, на самом деле, вертолет ли. Крылья-лопасти и тарахтит, как мопед, а под крыльями сиденье. Черный летчик поблестел очками и что-то прокричал, делая вираж.
Чтоб не потерять равновесие, мы уцепились друг за друга и смотрели-смотрели, пока он не стал точкой, а потом небо над лесом его стерло.
– Думаешь, он исчез? – спросила она и сорвала выросший в щели старой кладки стебелек. Жевать и прикусывать не стала, свернула колечком, что-то там покрутила и подала, улыбаясь.
– Не знаю. Но его же не видно. Наверное, исчез.
Колечко пришлось как раз на безымянный палец и острие колоска защекотало ладонь.
– Жалко.
– У него наверное, там, в исчезнутии, что-то есть. Или кто-то… – Я поворачиваю руку, рассматривая колечко. Стебель топырит кончики узких листов, они были прижаты, пока он был прямой, а на согнутом поднялись, как рыбьи чешуины.
– Никого у него нет. И его нет, видишь? – говорит она и мне хочется ее успокоить.
– Есть, – в голосе моем уверенность. На всякий случай повторяю еще раз, убежденно:
– Есть!
– Придумала! – она смеется, но не обидно.
– Ну и что. Ну и придумала! Разве плохо? У него там есть жена, она как раз подоила корову и…
– Он не пьет молока.
– Конечно, не пьет. Поэтому они каждый вечер ругаются и потом она наливает ему пива. Ей нравится, что у него усы и что ночью от них пахнет пивом.
– Фу! – она толкает меня локтем в ребра, ойкает, покачнувшись, и я хватаю ее за полу клетчатой широкой рубахи.
Секунду мы сидим, восстанавливая равновесие и после я осторожно отпускаю рубаху и выдыхаю. Говорю:
– Мы не упадем, знаешь, да?
– Угу. Но все равно как-то…
Лес смотрит на нас, насупив зеленые косматые брови. Смотрит с опушки старый заяц с коричневой спиной. И птица выскочила на тонкую ветку, протянутую к нам, качается, глаз у нее – матовая бусина.
Мы смотрим на лес.
– Какой он у тебя сейчас? – спрашивает она. Опускает голову и черные волосы чертят смуглую щеку.
Мне неуютно. Я знаю, какой он, но еще не говорила об этом вслух, с ней.
– Он. Страшный. И одновременно – совсем живой. В нем живет всякое.
– А что страшное? Звери?
– Чудовища. Отсюда, – я трогаю рукой лоб, и подумав, сердце.
Она смеется и толкает мою руку, легонько:
– Ну уж никак не отсюда! Ерунда. А то, что отсюда, ну и пусть, поняла? – ее рука на моем лбу прохладная и легкая, как листья на ветке.
– Да. Хорошо. А в твоем? – я не оглядываюсь на ее сторону. Пока что.
– В моем все хорошо, – голос у нее беззаботный. И я сначала не верю, но потом смотрю на еле видный за ее коленом колчан, из которого торчат стрелы, поблескивая цветным оперением. И верю.
– Сегодня пойдешь?
– Да. После заката.
Мы одновременно поднимаем головы. Солнце, побыв за нашими спинами, медленно валится за бесконечную ленту стены, узкой дорожкой уходящую в вечерний воздух. И я думаю, вон там, где лента превращается в нитку, а потом просто исчезает в тишине, она – исчезает?
Пока солнце не село, мы молчим. Места на широкой стене с лихвой хватает для того, чтобы двое сидели, подобрав ноги и обхватив колени руками. Ее левое плечо касается защитной стенки и я не вижу из-за стены, что там – на ее стороне. Мое правое трогает вечерний ветерок. С тавлю босую ногу на подъем второй ноги и натягиваю подол широкого платья.
– Ты замерзла!
– Нет.
– Я вижу! Ну-ка! – и она тащит с круглого плеча теплую рубаху.
Я отворачиваюсь, упираюсь ногами в край стены и растопыриваю локти.
– Ленка, ну что ты, как маленькая, накинь немедленно!
– Нет. Тебе тоже надо. У тебя майка совсем, ну!…
Она натягивает рукав на мой локоть, запутывается в клетчатой ткани и мы вместе смеемся. Ветер плетет из моих белых волос непонятные письма индейцам, тянет по ее щеке черные пряди непонятными чертежами.
– Мне все равно уже пора, – говорит она мне в ухо. И дышит растаявшим снегом и почему-то жаркими ягодами, разомлевшими на зрелой траве.
– Я тоже. Вон видишь, оно все шевелится.
Лес переступает с ноги на ногу, поводит лохматыми плечами, роняет с верхних ветвей птиц в черные дупла и везде, далеко и близко, по чуть видным через резные листья тропам кто-то ходит и прыгает. Ползает.
– Ты посиди, согрейся. Все равно ведь еще будешь ждать…
Я киваю. Сую руки в теплые рукава и запахиваю ворот поверх открытого платья. Разворачиваюсь, не вставая и смотрю снизу на ее темный силуэт. Она подхватывает колчан и большую холщовую сумку. Протягивает руку навстречу моей. Наши пальцы касаются и всякий раз я думаю, может надо встать и хотя бы обняться, все-таки, ночь и почти весь день – до заката. Но я суеверна. И хотя знаю, что все это – вечно, широкая лента стены с щелями, забитыми старой землей, мой лес, за которым есть море, степь, города и озера. И ее сторона…
Когда она, держась пальцами за опорную стенку, спускается, я вижу в светлом сумраке – напоенный кристаллами воздух, жемчужные капли росы, висящие на остриях тумана, старые сосны над крупным песком дюн и вечно, неутомимо кружащих в зеленой воде драконов, бьющих зубчатыми хвостами.
… И хотя я знаю, что это вечно, и вечны мы, я не встаю, чтоб не нарушать равновесия миров. Потому что я хочу, чтоб на эту стену мы приходили всегда.