– А сейчас – новости этого часа, – улыбаясь голосом и лицом, объявила дикторша. И пошла заставка – шестеренки и штыри, ползущие по экрану в разные стороны – под скрежет и барабаны. Белка равнодушно смотрела на экран. Потом вспомнила, что ее уже не тошнит, и заплакала.
Ее от этой заставки все время тошнило. Даже – звук выключая – как увидит эти мельтешащие стержни, болты какие-то, круги – и с кровати – в туалет. А если не в первый раз за вечер, то – в ванную. Все равно ничего в желудке, кроме желчи, можно и над раковиной постоять. И не надо наклоняться, как над унитазом, а значит, – меньше тошнит.
Она потом пробиралась тихонько обратно, не включая свет, нащупывая рукой угол узкого коридора. Оберегая живот, шла на мерцание телевизора. Левушку жалела, не хотела будить. Он засыпал быстро, потому что много работал.
Левка очень боялся за жену, и они решили все сделать грамотно. Консультации в хорошей платной клинике, отдельная палата, платное кесарево. Рожать самой Белке запретили.
Она ложилась рядом с Левкой и смотрела в телевизор, закрывая глаза, когда начинались эти дурацкие заставки. Все равно не заснуть, пока не вытошнит раза два-три.
А потом выключала и уходила в сон. Уплывала.
Начинала с вершины степного холма, что правее маяка. Стояла на самой макушке босиком, в линялом цветастом платьишке. Ветер развлекался, горстями собирая волосы, перемешивая их в кудрявую кашу и залепливая прядями лицо. Вот почему именно в лицо? Никогда на затылок не откинет, все свесит, запутает, только нос виден. Ну, ему можно – от жары спасает.
Стояла, держа одной рукой подол, натягивая ткань по округлости живота, другой прибирая волосы, накручивая на пальцы, ухватывая – побольше. Но ветер все равно находил неприсмотренные прядки и мельтешил ими по лицу. Щекотал.
Смотрела сверху на море. Смешное сказочное море – мелкое и прозрачное – даже с холма видны купы камней в зеленых бородах водорослей и ленивые длинные рыбы, ходящие стаями. Чтобы можно было плавать далеко и не бояться устать, Белка придумала в море много островов. Почему-то, без деревьев. Не придумались сразу. А потом ей так понравилось ее мелкое море и плоские острова, поросшие рыжеватой травой, из которой кое-где торчали скалы – значительные, как указательный палец перед носом, что она не стала деревьев придумывать.
Тогда в маленькой уютной лощине у подножия холма вдруг сами выросли несколько гнутых абрикосовых деревцев. Зацвели. Крошечная рощица в облаке летучего меда.
Так и осталась рощица – одна. Белке нравилась, но ходила она туда редко. Не успевала.
Линкас и Пэри приплывали почти сразу.
Белка видела с холма два узких веретена – серое серебро. Улыбалась, радуясь. И, не боясь, летела вниз по убитой степной дороге, твердо стукая подошвами по седой глине, выжаренной солнцем в мелкую пыль.
Дельфины плыли с такой же скоростью. И это встречное движение – двое в воде, параллельно дну и небу, и она – сверху, почти в свободном падении – тошноты не вызывало.
Тут ей было хорошо.
Белка забегала в воду, шлепала Линкаса по гладкой голове. Он толкал ее рылом в бедро и, извернувшись, взяв в просторное полукольцо большого тела – оглушительно хлопал хвостом за ее спиной. Пэри, медленно кружа в отдалении, всякий раз улыбалась.
– Как ты? Как? – спрашивал дельфин мокрую от самой макушки Белку.
– Да, как всегда, – Белка махала рукой Пэри и улыбалась, чувствуя себя стесненно от внимания чужого мужчины.
А Линкас как раз чувствовал себя хорошо. Важничал. Делал вид, что Белка тоже его женщина. И что обе беременны от него.
Пэри всегда была доброжелательна с Белкой, радовалась ей. Но Белке все равно было неловко. Ей казалось иногда, что это у дельфинихи – лишь от огромной любви к своему мужчине. Что ему хорошо – то радует и его женщину. И Белка всегда блюла ритуалы вежливости и такта по отношению к Пэри.
В коридоре зазвенели ложки-вилки, затарахтела тележка.
Сейчас привезут поесть. Белка ела. Без аппетита, но ела. Капала слезами в тарелку с жидким борщом, вспоминая о том, что – не тошнит. Тетка, что привозила еду, всякий раз, жалея Белку, минут пять сидела на стуле, не уходила. Сложив руки на белом халате, там, где оборванная пуговица, смотрела, как Белка ест, и рассказывала истории из жизни знакомых, что промучились с неправильными детками, взяв их из роддома:
– Вота ему уж тридцать, а он на перекрестке встанет, где светофор, и кричит “мама – какать, мама!”. А сам уж – все… И – домой надо вести, куда ж его, прости, в таком-то виде.
Хотя и знала уже, что проблема – взять, не взять ребеночка – уже не стоит перед Белкой и мужем ее. Девочка умерла через неделю после кесарева. Но документы в интернат еще до этого оформлять они начали. И борщевая тетка продолжала рассказывать Белке о том, во что превратилась бы ее жизнь.
Белка видела, что жалеет ее тетка по-настоящему. И была ей благодарна за огромное количество несчастных родственников, большая часть которых, кажется, наспех выдумана.
Жалели ее здесь практически все. Белка была симпатичная и улыбчивая женщина. Настолько улыбчивая, что окружающие всегда пребывали в уверенности, – несчастий тяжелее сломанного ногтя у нее быть не может.
Оформляясь в этот престижный роддом, они сидели в кабинете у прелестной гламурной блондинки, что шелестела документами, морщила фарфоровый лоб и задавала Белке и Левке серьезные вопросы. Объясняя, как пройти в корпус на узи, сказала:
– От стоянки, где машину поставили…
– Мы – на метро, мы не знаем, где стоянка, – заулыбалась Белка смущенно. И у Блондинки удивились глаза. Только тут Белка и поняла по-настоящему, в какой роддом они попали. А у них последние полгода всего достояния и было – Белкин индивидуальный врач за большие деньги, да оплатить этот роддом. Еще немножко оставалось на коляску и пеленки. Но дальше Левка обещал заработать.
Блондинка тоже пришла пожалеть Белку. На второй день после кесарева.
Села на тот же стул и положила ногу на ногу, натянув до искры на колене невидимый тонкий чулок.
Стала говорить какие-то слова. Хорошие, в общем-то, слова. Белка криво улыбаясь из вежливости, смотрела на точечку света, оседлавшую острие лакированной туфельки. Палата была просторная и светло-розовая. Гулкая.
А потом блондинка сбилась и совершенно человеческим голосом сказала:
– Черт знает что… Учат нас на занятиях, знаете, предмет есть специальный, как помочь человеку в несчастье. А вот, столкнулась и все – лишнее. Не знаю…
И заплакала. Слезы не вытирала, чтоб не смазать макияж. Смотрела сердито наискосок – в сторону высокого окна.
Белка сказала ей несколько своих слов. Как смогла.
И сын жалел. Красивый, разболтанный и ленивый умница. Почти уже взрослый. Он растерялся, конечно, когда несчастье. Так же, как сама Белка растерялась, узнав от постороннего врача о возможной патологии. Узнали поздно, после семи месяцев. И рожать все равно нужно было. А сын успокаивал ее, когда разрыдалась она на улице прямо, – через несколько дней после разговора с врачом, вдруг ушибленная свалившейся внезапно в мозг картиной одного из возможных будущих. Картиной настолько яркой, что Белка сразу поняла – вот это будущее и станет ее настоящим.
– Мама! – убежденно сказал ей тогда Темка, – Ма-ма! Не может быть у тебя что-то плохо! Ну, не может! Ты не заслужила! У таких хороших, как ты – не бывает таких несчастий.
Ей тогда нужно было ему поверить, она и поверила. А потом, когда думала, думала однообразно, прикидывала, выискивала в прошлом своем – за что, за что ей именно – даже возненавидела его на полчаса. За ложную надежду. Устало понимая, что ничего другого он не имел права сказать ей.
Сын приходил каждый день. Сначала звонил или писал смску, уточняя время, чтоб не помешать или не пересечься с Левкой.
И Белка, высчитав время, необходимое ему, чтобы дойти от метро, сползала с кровати и, придерживая пластырь на животе, одной рукой тащила стул к окну. А иначе и не увидишь.
Забиралась на стул и выглядывала осторожно в просторный майский двор, весь в зеленой траве. Пыталась не увидеть огромную надпись на асфальте “Оленька, спасибо за сына!!!”, счастливых отцов и бабушек, спешащих к невидимому входу. Смотрела поверх, на шоссе с машинами. Или рассматривала куст сирени – весь в цветах. Однажды у куста появилась радостная толстуха в черном плаще и съехавшем берете. Смеясь и маша рукой куда-то под Белкино окно, толстуха оборвала полкуста цветущих веток – букет. И торжественно понесла его к входу.
На куст Белка тоже смотреть перестала.
И даже ночью, лежа в чистенькой розовой темноте, Белка видела за высоким окном квадратик света в угловой палате двумя этажами выше, в котором раскинулся на весь подоконник роскошный букет в фольге, с привязанными воздушными шариками.
Каждый раз, глядя на букет, боялась бессонницы, но засыпала быстро – на ночь делали укол.
Уколов вообще делали много. Не отпускали ее домой уже не по врачебным показаниям, а из-за какой-то неувязки в документах. Вот и гоняли на уколы – кальций, витамины, успокоительные. Не лечение, а так, непонятно уж и зачем.
Когда Белка поняла, что можно обойтись, попросила не делать больше. Медсестра равнодушно пожала толстыми плечами, сунула коричневый журнал – расписаться. Оставили только один укол – на ночь, успокоительное.
Так и тянулось время розовой безвкусной жвачкой. Белка – в гулкой палате с постоянно включенным телевизором. Левка – в квартире с Белкиной мамой, приехавшей нянчить внучку.
Глядя на букеты в руках и на подоконниках, Белка мечтала, что ей тоже подарят цветы. Кто-нибудь. Сын. Мама или свекровь. Или – Левка. И тогда она не будет чувствовать себя настолько виноватой за то, что не справилась, не смогла, не родила Левке ту намечтанную в горячей темноте дочку. Но цветов не подарили. Просто не подумал никто. Растерялись.
Левушку жалела. Он ее очень любил, очень. И она. Но получается, у Белки-то был сын, от первого мужа – совсем еще молодой девчонкой она его родила. А Левка – без детей. Если и будут, то уже не от Белки. Любил бы ее поменьше, было б не так жалко, наверное. Потому что – не уйдет. Любит.
Выплывая из наркоза, иглой в мозгу ощутив непоправимость времени, без ее участия промелькнувшего – хочешь, не хочешь – все уже позади, пока спала, Белка увидела его рядом. Глаза почему-то зеленые, хотя наряд выдали больничный – серый. Как у многих сероглазых, глаза у Левки охотно меняли цвет – голубые, когда любимую футболку с логотипом группы наденет, зеленые – если рубашку арбузно-полосатую из шкафа выкопает.
– Что с ребенком? – бумажным голосом спросила Белка, глядя в зелень глаз и все там уже видя.
– Плохо, – ответил Левка, и палец, что держал он у запястья Белки, рядом с прибинтованной иглой капельницы, дрогнул.
– Да, – прошелестела Белка. Сказать, “я этого боялась и ожидала” – сил не было.
И Левка сказал:
– Я больше всего боялся, что ты умрешь…
Белка прикрыла глаза и соскользнула в сон, подумав о том, что ребенок – только ее. Потому что любой из ее близких выберет Белку. И мама, и сын, и Левка, и суетливая свекровь, что прибегала, запыхавшись, и совала Белке в руки мягкие груши, завернутые в шуршащую бумагу.
Во сне Белке стало от этого невыносимо одиноко. И от одиночества этого – спокойно и хорошо.
…Она стояла посреди огромного поля желтой пшеницы. Ветер расчесывал одинаковые стебли, гонял волну.
А прямо перед Белкой – нелепый кусок бетонного забора из секций с ажурными верхушками. Справа и слева – просто не закончен забор – ходи, куда хочешь.
И Белка пошла. Разводя руками упругие теплые стебли, обогнула справа серый бетон, заглянула осторожно за него. И, зайдясь сердцем от грустного восхищения, увидела огромных темно-красных птиц. Почти размером с Белку, они сидели, нахохлившись, или стояли, укрытые забором от беспокойного ветра. Перья – пламенно-рыжеватые, какие бывают у самых драчливых петухов – атлас, бархат, блеск. Так и хочется приложить ладонь и услышать, как заскользит она по шелку с чуть слышным скрипом свежевымытых стекол.
Белка стояла, смотрела. И понимала сейчас, в этом сне, что птицы – в утешение ей, только ей. Потому что ее вина – самая большая. И еще больше она от того, что понимала Белка и другое. Знала, – повторись ситуация, и решение ее снова будет таким же. Не могла она по-другому. Однозначность решения пронизывала цыганской иглой всю многовариантность бытия и развития ситуаций. Везде, в любой реальности, где Белке придется родить несчастную неправильную девочку, везде она будет готовить документы на перевод ребенка в интернат, осознавая, что игла решения, протыкая насквозь ее жизнь, будет диктовать все ее дальнейшие поступки, окрашивать их, соотноситься, взаимодействовать.
И никто из живущих рядом не поймет в полной степени, каково это знать и как с этим знанием жить.
Для того ей – красные птицы.
Через пару недель Белку выписали. Гламурная блондинка Катерина сама пришла за ней и, крепко взяв за руку, покалывая ладонь краешками наманикюренных ногтей, повела в подвальный этаж.
Там открыла маленькую комнатку и принесла пакет с уличной одеждой. Белка за три недели больничных халатов и подмокших от молока хлопчатобумажных лифчиков забыла, как надевают джинсы и майки.
Стукаясь локтями о стены – в единственном свободном уголке каморки, Белка осторожно влезла в джинсы, что болтались теперь на ней. Надела маечку – зеленоватую и бесформенную, с дыркой на плече – мама по ошибке привезла домашнюю, не ту, что Белка просила. Представила, как выглядит и как сейчас будет выходить – туда, где букеты, улыбки, торжественно лежащие на неловко согнутых руках младенцы с уголком покрывала на красных личиках – чтоб не сглазил никто. Вспомнила свою девочку – ее худенькую треугольную попку и раскосые зажмуренные глаза. Уцепилась рукой об стол и, присев на корточки, потому что сесть было некуда, снова заплакала – тихо-тихо – напротив был Катеринин кабинет.
Поискав платок – не нашла. Пальцами вытирала слезы, ладонью. Подумала о том, что всем сразу будет понятно по зареванному лицу и опухшим глазам, – именно ей – несчастье. А идти – надо. Мама ждет в вестибюле.
Сыну и мужу Белка не позволила приходить. Вернее, не настояла. Темка сдавал на курсах экзамены, а Левушке, последние недели работавшему без выходных и допоздна, велела встретить их с мамой на остановке, чтоб не бегал туда-сюда. Очень жалела его.
Опираясь спиной о холодную стенку, вспомнила – они плавали с Линкасом и Пэри над песком, украшенным солнечной сеткой, над серебряными рыбами, что синхронно поворачивали из стороны в сторону, над тонкими змеями блестящей морской травы, и дельфин спросил ее строго:
– А твой мужчина? Почему он не плавает с нами?
– Раньше, как только я брала кого-то из своих мужчин в места снов, мы расставались, – ответила тогда Белка, – а его я боюсь потерять. Потому и не беру. Он спит рядом, пока я плаваю.
Линкас фыркнул задумчиво. А Пэри о таких вещах не спрашивала. Во-первых, она говорить стеснялась, а во-вторых, понимала, – о чем Белка.
Белка поднялась, скинула ворохом в пакет все снятые вещи. Попыталась увидеть себя в маленьком зеркале, цветущем амальгамной ржавчиной по краям. Вздохнула и пошла из каморки, мечтая о том, что выход этот служебный, где – швабры, старые урны в углу и нет людей.
Заглянув в кабинет, помахала рукой Катерине. Нажала на ручку двери и – выпала глазами в беспощадный свет и яркие краски больших окон, ковра на полу, букетов сирени, гвоздик и роз. Смутный гул разговоров смолк. И – россыпью пластмассовых фишек – взгляды, взгляды. Все на нее.
Белка зашарила глазами, в отчаянной попытке найти дверь, хотя бы понять, куда идти. Увидела маму. Уцепилась взглядом за сверкание ее очков и пошла по ковру, как по льду, осторожно переставляя ноги, отделив себя от россыпи чужих глаз мутными стенами не вИдения. Не смотрения.
Вечером, тускло нарадовавшись домашнему уюту, долго сидела с мамой на кухне. Спать идти боялась. Без укола – первый раз после операции.
Укладываясь, потрогала спящего Левку за спину, положила руку на выставленное из-под одеяла плечо. Уперлась глазами в смутный потолок.
Левка, не просыпаясь, нашел ее руку и, поворочавшись, прижал к себе, к ребрам. Задышал спокойно.
Постояла на холме, справа от маяка, белой колонной державшего светлое жаркое небо.
Смотрела вниз, в красивое мелкое море. Под самым обрывом ходили кругами три дельфина – большой Линкас – тускло-серый, как алюминиевая торпеда; узкая, постройневшая – Пэри-смуглянка и между ними – маленький.
Ждали ее.
Белка помахала рукой. Развернулась и медленно пошла в степь.