Он остановился как вкопанный.
Оторвал уже ногу от земли для следующего шага и так застыл, замер не дыша,
в мозгу пронеслось предостережение Эша, в ушах ясно прозвучал его голос, и
нахлынул, остро ударил знакомый страх, идущий с тех времен, когда его,
Айзека Маккаслина, на свете не было, – древний страх, но не испуг, не
трусость, – при взгляде на змею. Она не свилась еще кольцом, не застучала
гремушкой, только выбросив вбок для опоры толстую быструю петлю (тоже без
испуга, с тихой пока лишь угрозой) на уровень колен, взнесла чуть назад
отведенную голову меньше чем в шаге от него – длинная, футов шесть с
лишним, и старая: яркая когда-то расцветка молодости потускнела на ней,
стерлась, не режет уже глаз на фоне леса, где ползает и таится она, тварь
обособленная, издревле проклятая, гибельная; и запах ее даже слышен ему -
слабый, тошнотный запах гниющих огурцов и чего-то еще безымянного, чего-то
от усталого всеведенья, отверженности, смерти. Змея наконец шевельнулась.
Все так же высоко и косо неся голову, заскользила прочь, и казалось, что
голова вместе с поднятой третью туловища составляет отдельное существо,
движущееся двуного вопреки законам тяжести и равновесия, – не верилось,
что и вся эта тень, струящаяся по земле за уходящей головой, что все это
одна змея, уползающая, уползшая; бессознательно он кончил шаг и, стоя с
поднятой рукой, повторил индейские слова, что вырвались у Сэма в день
посвящения его в охотники шесть лет назад, когда Сэм вот так же стоял и
смотрел вслед оленю: “Родоначальник. Праотец”.