Глава 26
Ахатта проснулась от детского плача и, подхватившись, нагнулась над завернутым в плащ ребенком. Бормоча ласковые слова, распахнула мятое и изрядно выпачканное платье, давая мальчику грудь. И уселась удобнее, чтоб маленький Торза не сползал с ее острых коленей. Слушала как жадно, толчками, он выбирает из груди молоко, трогала пальцем маленький кулачок. А потом подняла голову в прозрачную темноту. Тихими шагами подошел Убог, присел рядом, кладя на траву связку из трех птичьих тушек, топырящих жесткие крылья.
- Ты уже поспала, люба моя, жена? Хочешь есть? Вот птицы, я их словил, силками.
- Да, люб мой. Поедим и поедем.
Качая мальчика, она смотрела перед собой, задумавшись. А Убог, раздувая пламя маленького костра, испытующе и с беспокойством поглядывал на неподвижное лицо. Скулы женщины обтянуло блестящей кожей, под глазами лежали черные тени, отчего глаза казались темными ямами в пол-лица. Когда мальчик на ее руках уронил головку, засыпая, она поцеловала темную макушку и бережно положила его на плащ, укутывая.
- Мы едем в стойбище, люба моя жена? – с надеждой спросил Убог, прилаживая на рогульки поперечину. Сел рядом, ловко обдирая пестрое перо.
- Что? Да. Да.
- Нехорошо красть детей. Так делают тати. Но если мы едем в стойбище…
- Я же сказала! – она резко поднялась и ушла от костра в темноту.
Дергая руками, расшнуровала платье и скинула его, переступая худыми ногами. Она грязна, как настоящая дикарка. Но скоро, уже скоро. Нагибаясь, собирала с травы предутреннюю росу и прикладывая мокрую руку к шее и плечам, освежила кожу. Потерла горящее лицо. И снова надевая платье, огляделась, будто только проснулась и не понимала, где она.
Мысли путались, бродили в голове медленно, спотыкались и замирали. Что она делает здесь? Зачем уехала в полис. И зачем она – Убог прав, она украла ребенка. И везет его… куда она везет его? Зачем?
Беспомощно оглядываясь, стянула на груди кожаные шнурки, стала завязывать и бросила, опуская руки.
Знак. Без него нет мыслей, она болеет. Может быть, это болотная лихорадка. А может, солнце пробуравило ей голову и выпило мысли, высушило их.
Она быстро пошла обратно к костру, наклонилась, ища сумку. И крикнула так, что маленький Торза заплакал.
- Где? Где она? Ты!
- Что, люба моя, что там? – мужчина вскочил, отбрасывая ощипанную тушку.
Но Ахатта уже схватила сумку, и накативший к сердцу холод медленно отступал, переливаясь по ребрам вниз, к животу и заставляя колени мелко дрожать.
Прижимая мягкий кожаный мешок к груди, она снова исчезла в темноте.
Убог отряхнул тушку и, нанизывая на острую ветку, зашевелил губами, хмурясь и мучительно соображая. Его изменившееся тело что-то помнило само, и когда не нужно было думать, он поступал стремительно и верно – пускал стрелу в цель, выхватывая ее из горита, отвечал что-то разумное, на быстро заданный вопрос. Но как только нужно было задуматься специально, голова становилась большой и мягкой, и невозможно было нашарить в ней нужных мыслей. Это не волновало его, пока он жил в племени и ходил следом за Ахатой, испуганно округляя руки, оберегая ее от излишней быстроты. Но сейчас ее решения были его поступками. И не умев подумать эту мысль, он просто тревожился. Да еще печалился и злился, что так плохо умеет думать.
Когда женщина смотрела на него, улыбаясь усталой улыбкой, он успокаивался. Она не сделает плохого. Смотрит… Но потом она отворачивалась, на худое лицо с острыми скулами наползала тень – сложное выражение решительности, смешанной с недоумением. И Убог боялся подумать мысль, что подползала и дергала его за руку. Может быть, его люба жена – безумна?
Чтобы не испугаться совсем, тому, что посреди темной степи двое безумных везут куда-то крошечного чужого сына, мужчина замурлыкал песенку, старательно прогоняя страхи нескладными веселыми словами.
- Ба-боч-ка, баа-боч-ка,
- Крылушки, нож-ки…
- Сядь на головушку…
- Хлебушка дай…
Фигура Ахатты показалась в свете костра. Держа руку у выреза платья, она смеялась, повторяя за ним слова песенки. Оборвав себя, спросила:
- Ты помнишь, кто пел ее?
- Нет… А. да! Ее пел страшный мужчина, который бежал за мной по степи! Но это не его песня, люба моя, это песенка дороги, ее знают все.
- Знак, – сказала Ахатта и улыбнулась, – знак.
Ее лицо было светлым и спокойным, глаза уверенно блестели. Садясь, она вытащила зубами пробку из меха с вином и сказала:
- Где твоя птица, есть хочу.
- Сейчас, сейчас, люба.
Убог суетился, радуясь, что его люба стала обратно умной и передумала терять голову. А та ждала, когда мясо прожарится, и тоже радуясь кристальной чистоте мыслей, думала, поглаживая спрятанную на груди подвеску.
Почему только что все казалось ей неразрешимым? И неправильным. Она все делает верно. Она одна все делает верно! Мальчик не нужен никому, его даже не сумели как следует оберечь. Пришла она, но так же могла явиться любая другая, обольстить Теренция змеиными словами и, разглядывая ребенка, брызнуть на него ядом. Или уколоть в темечко тонкой иглой. Он был в опасности, и она его спасла. Неум спрашивает, отвезет ли она мальчика княгине…
Она ласково кивнула Убогу, беря из его рук горячую тушку, каплющую ароматным жирком.
Княгине? Которая не сводит ног и не видит ничего, кроме своего обильного речами чужестранца? Ну уж нет. Что может она дать сыну, если сама – думает, как низкая площадная девка… Ахатта слышала, чему она учит девочек. Ведь это все ее память, а не рассказы нянек. Разве будущему вождю место рядом с такой. Он – избран.
- У меня есть еще лепешка. Последняя.
- Спасибо тебе, люб мой, муж.
Дети. Высокие дети, лучшие дети, они – будущие мужчины. И место им, где знающие и умелые смогут вырастить их по-настоящему. Ну, с чего она решила, что ее мальчик несчастен? Когда тупые тойры увели ее, а она рыдала и протягивала руки, мальчик возлежал на руках белого жреца и был счастлив. Так же он счастлив и сейчас. Конечно! И она сделает Хаидэ доброе дело, отвезя ее сына туда же, пусть братья растут вместе.
А неум, которого она прихватила с собой… Он охранял ее в пути, который скоро закончится. Добывал мясо. И кажется ей, что вскоре он пригодится и еще для чего-то.
«Эта мысль еще придет ко мне, такая же гладкая, блестящая и весомая. Настоящая. Красивая. Остался всего день пути»
- Скоро светает. Мы едем?
Держа на руках ребенка, Ахатта дождалась, пока Убог затушит костер и, передав ему мальчика, села на Ласку. Приняла сверток, устроила на коленях, перетягивая себя по плечу концом плаща, чтоб не сползал. И, держа рукой, другой подхватила поводья, послала лошадь вперед тихим голосом.
Ехала, улыбаясь просыпающимся травам, дымке, прячущей ветки кустов и черные стволы деревьев в крошечных рощицах. Мечтала о том, как мальчики вырастут – стройные красавцы, братья, в прекрасных белых одеяниях, и с волосами, убранными серебряными тиарами. Будут сидеть на тронах, милостиво кивая шестерым жрецам, что падают перед ними ниц. Все племя будет принадлежать им и еще множество других племен. Жрецы научат, как завоевать степь. Она лежала под ними и знает их цели. Они хотят стать всемогущими. А разве вождь хочет другого? Любой вождь. И рядом с мальчиками-мужчинами будут их светлые матери, и им будут поклоняться народы.
Она посмотрела на краешек солнца, что вылезал над дымной от росы травой. И ахнула, когда голова вдруг раздалась, показывая ей широкое и большое, бескрайнее. Не только здесь! Везде, по всему миру, где есть матери, рожающие достойных, их забирают в ласковые места, полные трав, птиц, бабочек, журчащих ручьев и сочных плодов. – Вырастить настоящих вождей, что сменят испуганных и бестолковых.
«Ты убегала от своей судьбы, мать избранного, но разве можно убежать от нее…»
Утро наполнялось птичьими криками, шуршали в траве полозы-желтобрюхи, качая высохшие метелки, из-под копыт в стороны прыскали кузнечики и разлетались мелкие белые мотыльки. Ахатта покачивалась в седле, убаюканная мечтами и мерным шагом, смутно думая о том, что пора остановиться и покормить мальчика. И хорошо бы ручей – она вымоет его и сполоснет мокрый край плаща…
Сверток задергался, и она ласково запела, откидывая с личика изношенную ткань. И замолчала, в ужасе глядя на мертвую синеву, покрывшую круглые щеки. Рот ребенка раскрылся и застыл, показывая язычок и гортань, обметанную белыми пятнами.
- Убог! – натягивая повод, она обернулась, а лошадь затопотала на месте, коротко заржав.
- Скорее, сойди. Возьми князя.
Подавая в протянутые руки сверток, спрыгнула, и снова забирая его себе, упала на колени, бережно кладя на траву. Мальчик лежал на складках плаща, таращил глаза и кричал, не закрывая рта, а маленькая грудь ходила ходуном, и ножки беспорядочно били Ахатту по рукам.
- Маленький! Что? Убог воды, скорее!
Вода выливалась без толку, и, боясь, что ребенок захлебнется, Ахатта повернула его на бок, дрожащим голосом уговаривая проглотить хоть капельку.
- Он не знает, как дышать, – сказал за ее спиной Убог, и она огрызнулась:
- Сама вижу!
Отбросила мех и затрясла мальчика, закрывая глаза, чтоб не видеть, как его лицо становится совсем белым, с синими тенями около ушек и на твердом горле. Плакала, повторяя бессвязные слова. Положила ребенка на колено животом и шлепнула его по спинке, перевернула…
- Дай! – Убог схватил мальчика и, кладя его на траву, опрокинул над раскрытым ртом горлышко меха.
- Он! Он задохнется! Пусти!
Но мужчина, отводя ее локтем, ловко перевернул ребенка, нажимая на животик, заставил выплюнуть проглоченное. И снова влил в рот воды.
Ахатта рыдала, сидя рядом. А мужчина, сузив синие глаза и сжав губы, снова и снова заливал в сведенное горло чистую воду, переворачивал и нажимал на живот. Не прекращая движений, сказал отрывисто, таким голосом, что Ахатта перестала плакать:
- Отравлен. Сейчас вода вымоет из нутра, что сможет. Потом я принесу трав.
- Он не умрет? Он…
- Не знаю. Проси Беслаи. Проси!
Отползая, она подняла к равнодушному небу заплаканное лицо. Сводя пальцы в молитве, забормотала машинально, не прислушиваясь и не веря словам, заученным с детства. Время шло, растягиваясь, и вот, наконец, порвалось, когда смолкли хрипы и Убог перестал приговаривать свои утешения.
Ей страшно было повернуться, и она спросила у неба, проталкивая слова через высохшее как солончак горло:
- Он. Умер?
- Жив.
Убог встал, держа мальчика на руках. Тот спал, свесив ножки и повернув набок бледное личико. Ахатта с противным холодком в груди смотрела на голубые тени, легшие на щеках и по ребрам.
- Что с ним? Что с князем, Убог?
Мужчина молчал и она увидела твердое лицо и глаза, что смотрели на нее испытующе.
- Ты что? Ты думаешь, это я? Я не могла! Нет. Нет!
Лицо мужчины мягчало, глаза снова становились знакомыми ей глазами бродяги-певца, светлыми и наивными. Вытягивая губы трубочкой, он передал ей мальчика.
- Ты возьми, люба моя жена. Я пойду в степь. Мне надо.
Он замер, шевеля губами. И улыбнулся, вспомнив.
- Я принесу хорошей травы. Найду. Как он сказал мне.
- Кто?
Уходя в заросли трав, что доставали ему до локтей, обернулся, и Ахатта поежилась, будто насквозь просвеченная мягким сиянием. Сказал удивленно и ласково, как маленькой девочке – об известном:
- Беслаи. Беслаи во мне говорил со мной.
Это был долгий день для обоих. Ехали медленно, не разговаривая. Мальчик, обмытый наспех приготовленным отваром, дремал, просыпался и хныкал, засыпая снова. Просил есть и Ахатта, укачивая его, плакала, боясь дать грудь. Поплакав, засыпал. Когда солнце ползло к траве, кладя на левую щеку медные пятна закатного света, вдруг выгнулся и закричал, тем же, уже знакомым криком, хватая воздух открытым ртом. И снова Ахатта сидела в траве, раскачиваясь и дергая косы, а Убог лил в горло мальчика травяной отвар, шептал ему слова и поворачивал, дожидаясь, когда его желудок очистится.
Отдавая женщине заснувшего мальчика, сказал печально:
- В нем яд. Это слабая трава. Она держит, но не спасает совсем. Я не знаю, что еще сделать.
- Он умирает?
Они прижимала вялое тельце к груди и казалось ей, что ребенок стал легче в дважды.
Убог засопел и отъехал, старательно отворачивая широкое лицо. Ахатта медленно тронула Ласку. Что же она наделала? Неужели ее молоко стало смертельным?
На небе играла тревожная заря, солнце ворочалось в низких комкастых тучах, они обещали завтра ненастный день и, наверное, по степи пойдут, один за одним, быстрые дожди с крупными каплями. А у нее только старый изношенный плащ и тонкое, хоть и богатое покрывальце, намоченное ребенком.
«О чем ты думаешь? Он умирает, и скоро ему будет все равно»
В отчаянии она сунула руку в вырез и сжала подвеску, до боли в ладони стискивая углы и крючки серебряных лапок. В мутной голове прояснилось, как в небе посреди серых облаков вдруг появляется просвет. Они вылечат его! Конечно, вылечат! Никто не сумеет, только белые жрецы с их колдовскими снадобьями. Надо скорее. И отдать.
- Нет, – будто отвечая на мысли, сказал мужской голос, и она снова удивленно оглянулась, не веря, что это голос Убога. Твердый и властный, уверенный в словах, чужой и одновременно знакомый, откуда-то из прошлого. Одно лишь слово сказал, а Ласка встала, не слушаясь понуканий всадницы.
- Нет. Мы не поедем ночью в этих местах. Мальчика убьет быстрая скачка.
- Но я знаю… я хочу спасти.
Но мужчина поднял руку ладонью к ней и она замолчала.
- Проедем до ручья и встанем. Тебе надо спать. И нам надо подумать.
- Подумать? – она хрипло рассмеялась:
- Ты не умеешь думать, ты – Убог. А я могу на ходу.
Он улыбнулся, и молча поехал рядом, показывая рукой на далекий тускло заблестевший поясок воды, обрамленной рогозом.
Ручей был таким же, как все ручьи степи, нешироким и быстрым, временами разливался в мелкие озерца – плошками голубой воды, соединяя их извилистыми нитями стиснутых каменными бережками участков. – Степь хранила под травами то мягкую землю, то пески, а то мощные подземные скалы, чьи верхушки еще до времен были стесаны ветрами и дождями, засыпаны тонким слоем земли и пророщены низкой травой.
Сейчас, в темноте, наполненной цвирканьем сверчков и длинными криками птиц, воды не было видно, только звезды толпились в озерце и по одной дрожали в узком вытянутом ложе, уходящим за поворот. Но от невидимой воды шла свежесть, мягкими лапками трогая горячее лицо Ахатты. Сперва приятная, но как только женщина вспоминала о прожитом дне, свежесть превращалась в промозглый холод, залезающий в душу. Тогда Ахатта, шевеля губами, незаметно прижимала руку к груди, нащупывая спрятанную подвеску, и ненадолго успокаивалась.
Убог распряг коней, пустил их за купу кустарников на хорошую сухую траву, завел костер и подождав, когда пламя успокоится, прогорев, зарыл в горячую золу горсть кореньев. И сейчас сидел рядом с Ахаттой, время о времени протягивая ей еду. Вздыхая, клал к себе на колени, когда она не глядя, отрицательно качала головой.
Он смотрел в костер, где по серой золе ползали огненные змейки, а с дальнего краю угли надувались и краснели от порывов ночного ветерка. И внутри все гудело, то стихая, то усиливаясь, проговаривая невнятные слова. Они просились в голову, требовали, чтоб выслушал и понял. Это было нелегко. Будто на ярмарочных качелях его мотало от самой земли к самому небу, от спокойного беспамятства последних лет – в острые жалящие мысли, что пробовали прокусить шкуру покоя и падали, ломая слабые жала. Но приходил следующий рывок, мысли налетали, тревожили. И становились сильнее и ярче. Убог прижал к широкой груди ладонь. Шрам болел, будто выжженный пламенем, только что.
Обманула, – говорила острая мысль. И падала, сшибленная испуганной, – не могла, нет, она же его люба, его жена, она обещала…
Куда ведет она? За рощицей поднимаются низкие корявые горы. А стойбище – вовсе в другой стороне степи. Нет. Она умнее и может думать длинные мысли, она вела по кругу, чтоб не натыкаться на татей.
Зачем ей маленький князь? И почему он болеет?
Убог вскочил. Рассыпая с колен печеные клубни, быстро пошел к низким кустарникам, что тесно сплетали ветки на берегу озерца-плошки.
Ахатта не повернулась. Покачивая ребенка на коленях, смотрела перед собой в темноту и шептала, отвечая на чьи-то неслышные вопросы.
Обогнув низкую рощицу, мужчина встал на каменистом плоском берегу. Далеко, там, куда не доехали они к вечеру, из-за внезапной болезни маленького князя, пластались старые горы, как корявые застывшие волны с острыми и поникшими макушками. И напротив его лица две горы, они были повыше других, раздавались в стороны, открывая узкий клин, полный звезд, что доходил до линии горизонта. И продолжался ниже, расплываясь неясным светом.
- Море там. Там, в той стороне – море.
Убог распахнул рубаху и потер шрам. Он боялся его и старался не трогать. Не смотрел, надеясь, а вдруг тот исчезнет, если притвориться, что его нет. Но сейчас ему нужна была боль, которая прояснит мысли.
И боль пришла. Закрутилась под кожей, кинулась в голову, большой ложкой перемешивая обрывки.
Знак. У нее знак. И она ищет. Что нужно ей? Держит маленького. Забрала. А ее? У нее сын. Был. По нему плачет. И мне знак. Мой – он всегда на мне, как… как…
Он вытянул руку, вслепую ощупывая левое плечо.
Нож Патаххи. Дал. Чтоб я. А зачем я? Почему? Его глаза говорили. Но там темно и костер. Точка, в ней кровь. Еще точка и снова кровь. Узким клинышком. Потому что – сын племени. Как все. А я?
Он потащил с плеча рубаху, ворот больно врезался в шею. Сунул руку, проводя по гладкой коже. Ни боли, ничего под рукой. А перед глазами снова – нож, быстро и точно ставящий точки на детской ручке. И капли крови, которые затер легкой золой. Будто знал как и всегда делал. Делал?
- Я кто?
Тихий вопрос улетел в ночное небо, а там звезды гасли одна за другой, скрываясь за комковатыми тучами.
Улетают. С кожи неба летят, оставляя его чистым, без памяти.
Разве? Там. За тучами – они есть. Его кожа чиста. На ней нет знака. Но…
- Он есть? Есть?
Убог стоял, расставив ноги, держа правую руку на плече, а левую на горящем шраме. Смотрел в темное небо и видел. Там, где тучи сползали, снова открывались звезды. И вдруг засмеялся, тихо, чтоб не спугнуть пришедшую мысль.
- Есть. Он есть!
Такой, как у нее. Как у Торзы, сына Хаидэ и внука Торзы. Как у Ахатты – страдающей матери. Что ищет свои знаки. Потому что она… она – мать. Поэтому.
Он стоял на краю воды, перед широкой степью, отделенной от моря грядой древних гор. И одновременно лежал, раскинув ноги, на тихой поляне, далеко отсюда. Далеко и давно. А над спящим ним медленно поднимался в ночь рой светляков, уходя к темной фигурке, замершей на фоне извилистых живых орнаментов. На которых – хвосты, лапы и страшные челюсти, чешуи и зубцы, когти и шпоры. И старая сухая ладонь сложилась лодочкой, принимая его знак. Чтоб отдать его потом маленькому князю.
«Ты был сыном племени, бродячий певец. Был. У тебя было другое имя. Но не время сейчас. Потом вспомнишь. А думай сейчас о другом, о главном. Ты ушел, ты был изгнан. Остался один. По велению князя Торзы ты перестал быть сыном Зубов Дракона. Потому что… потому что ты – …»
За его спиной послышался женский крик, полный страдания. И вышвыривая из головы мысли, он повернулся и побежал к угасающему костру.
Ахатта сидела, склонившись, длинные волосы свешивались до самой земли. И между ее рук лежало на развернутом плаще детское тельце. Убог сунул ветку в костер и упал рядом с ней на колени, освещая сведенные ножки и сжатые кулачки, раскрытый рот с дорожкой слюны и блестевшие красным белки подведенных под веки глаз.
- Он умер! – кричала Ахатта, раскачиваясь, и волосы мели траву, елозили черными прядями по голому вздутому животу мальчика.
- Умер! Мой названный сын, мальчик, умер! Ты! Ты виноват, я бы успела! Я отдала бы его, и белые жрецы спасли моего сына! Второго сына! За что мне это все? Он не дышит!
Убог провел рукой по груди мальчика. Отводя подальше руку с веткой, прижался ухом к мертвому лицу, слушая дыхание. Но не уловил ничего. Не билось сердце, не шевелилась грудь.
Отодвигаясь, он обнял за плечи рыдающую Ахатту. Помолчал и глубоко вздохнув, нахмурил брови.
«Теперь думай. Думай, певец. Не время прятаться за нескладные песни»
- Бедная. Бедная моя люба, жена.
Голос его был голосом Убога, слегка растерянным. Добрым и ласковым. Глуповатым.
- Твоя сестра рассердится. Скажет, что ты сделала, добрая. Вот ты и плачешь. Рассердится сестра.
Ахатта плакала, но услышав последние слова, сбросила его руку, откидываясь, пихнула в грудь.
- Сестра? Да разве это? Ты, мужчина, ты не поймешь, как это – рожать и кормить. Он жил. Он был сын. Мне и ей. И вот его нет! Не вырастет! Не! Вырастет! Не станет мужчиной. И жена… у него должна быть люба жена! А он! Уйди. Ненавижу тебя!
- Ты плачешь по нему? Моя люба жена. Прости Убога. Я думал. Княгиня рассердится.
- Плевать мне. Пусть убьет, если захочет. Но разве это вернет его?
Скорчившись, она обхватила голову и завыла, дергая волосы. Через стоны и слова о мальчике мужчина вдруг услышал:
- Бедная. Бедная моя сестра!
Он кивнул, с горькой нежностью оглядывая рыдающую Ахатту.
«Ты думал, она страдает, потому что украден ее сын. И она думала так же. И будет думать, несмотря на то, что говорит сейчас ее сердце»
- Ты плачешь о детях, добрая. О малышах. Ты мать им. Ты мать им всем.
Она не услышала его слов. Убог бережно завернул тело мальчика в плащ. И встал, возвышаясь над женщиной и ребенком.
- Мы поедем, добрая. Надо отвезти его матери. Пусть оплачет. Прямо сейчас поедем.
Ахатта подняла голову. Отложенная в сторону ветка чадила, угасая и темнота покрывала бледное лицо. Но голос ее стал спокойным и решительным.
- Нет. Мы поедем к Паучьим горам, Убог. Потому что там, у них – еще один мальчик. Мой сын. Я не могу потерять обоих.
- Но ты не можешь! Цез говорила тебе. Твой яд убьет его!
- А ты? Ты возьмешь моего сына! Я смогу смотреть, как он растет. Ни разу не дотронусь до него и не выдохну в его сторону. Но на его плече должен быть знак племени! А я смогу дать ему имя.
- Что ты хочешь сделать, люба моя, жена? Я не понимаю.
Ахатта нагнулась и бережно подняла сверток. Прижала к себе, накрывая личико краем плаща. Выпрямилась. По худому лицу бежали тени, перемежаясь с бледным светом луны, что выглядывала из облаков.
- Я вызову жрецов. И посулю отдать им сына княгини. А взамен пусть вынесут из горы моего мальчика. Мы его заберем.
Подвеска на ее груди налилась ледяным холодом, и, хрипло рассмеявшись, женщина сунула руку, рванула тонкий шнурок, дергая и путая волосы, стащила с шеи.
- Видишь? Он шептал мне, что делать. Но больше я не буду слушать чужое. Этот знак – не мой. Я возвращаюсь к нашим богам и нашим знакам.
Кинула подвеску в костер, пыхнули язычки пламени, расступаясь, и вокруг тусклого шестиугольника огонь умер, оставляя серую золу, что расходилась к самым краям костерка.
А женщина отвернулась, глядя на темное лицо спутника. В ее голосе зазвучала мольба.
- Я взяла с тебя клятву. Обманом. Прости, певец, я не могу вернуть ее тебе. Если мой сын будет спасен, убей меня. Или сестра пусть убьет. Но сейчас – не бросай. Позволь мне сделать то, что просит мое сердце. Без всяких подсказок со стороны. Прошу тебя.
Вдалеке завыл ветер, будто летел к ним на быстром и злом коне. Кинулся, нападая, застучал по щекам и плечам крупными холодными каплями. Чтоб она услышала его слова, Убог подошел вплотную.
- Я поклялся. Не обман нет. Я хотел стать твоим любом. И стал. Я всегда с тобой теперь, матерь Ахатта. Нам так суждено.
Он вскрикнул по-птичьи, подзывая возникшую из рваного мрака Ласку. Подсаживая Ахатту, подал ей грустную ношу. И взлетел на Рыба, погладил крутую теплую шею. Закричал через ветер, что выл все сильнее, швыряя в них ветками и сорванными листьями:
- Рядом держись. Не теряйся от меня, люба моя, жена.
Они двинулись прочь от разметанного ветром костра, в котором криво лежала, топырясь лапками, серебряная подвеска с граненой дыркой посередине.