ГЛАВА 9
Солнце, заглядывая в выплетенные из ветвей окошки по сторонам открытого входа, цеплялось за кончики веток и тени от них чертили земляной пол. Нуба прищурил глаз, повернул голову, чтоб наколоть на раздвоенную ветку слепящий кружок. Потом прищурил другой – солнце перескочило на птичий шаг, укалываясь о другую ветку.
Он никогда не лежал в своей хижине днем, уходил поутру, когда мягкий туман покрывал землю до пояса, и свет в хижине был рассеянным и теней не давал. А заходя за вещами, нужными в дневных делах, не смотрел на то, как и куда светит солнце. Брал миску или топорик, ставил в угол копье, вытаскивал из мешка моток прочной веревки из пальмового волокна. И уходил снова. Возвращаясь лишь после заката, когда приходилось нащупывать ногой пол и наизусть брать лежащую на лавке коробку с огнем, чтобы разжечь очаг. И то не всегда, – что делать в хижине при огне ночью? Зайти и улечься спать, завертываясь в плащ. Или, поставив удочки, отправиться к озеру, ступить в лунную дорожку, чтоб омыться серебряной водой, и уйти в чащу готовить отвар.
Сейчас хижина, решетчатая от солнечных пятен, проникающих в переплетения стен, казалась незнакомой. Но Нубу это не волновало. Этой ночью, первой настоящей ночью своего пути, он был совсем в другом месте. И сам был другим, с запечатанным ртом, с головой, уходящей, казалось, под самые тучи и с мускулами, способными разорвать бронзовый браслет на плече одним лишь напряженным движением. Каким же еще быть хранителю и защитнику, проводнику той, которую увидел сегодня впервые? Она неосторожна в своей юной силе, и может погубить себя сама. Кинувшись в глубокий ручей с водой такой прозрачной, что глубина обманчиво добра, но холод струй мгновенно сковывает ноги и руки, останавливая сердце.
Нуба повернулся на бок и нехотя протянул руку к миске. Перебрал на ощупь орехи, захватил несколько и понес ко рту. Рука легла на циновку, орехи раскатились по цветным полоскам. Есть не хотелось.
Ночью он спас ее. Как так получилось? Пришел из сна и спас? Он – огромный и сильный, но все же это был он – Нуба: видел все своими глазами и знал, смотрит из себя, не из другого. Не так как в другом сне о рожающей сильной женщине, где Нуба был старым кинжалом, а его маримму – кувшином с водой. Потом их сожгли. Он передернулся, вспомнив свирепое нападение огня под выцветшим от весеннего зноя небом. Зубы – трескались. Хотя – какие же у кинжала зубы. …Маримму сказал – сегодня она родилась. Сказал уже тут, лежа под деревом в чаще сновидцев. Значит, про это сегодня, нынешнее.
Опираясь рукой о раскатившиеся орехи, Нуба сел. Значит, она вправду родилась сегодня, а в первом сне он видел их общее будущее? Она сказала – двенадцать. Смешно, по-детски показывая ему растопыренные пальцы и после быстро выставив к десяти еще два – рожками улитки.
Кривой квадрат солнечного света на полу померк и мальчик обернулся.
- У тебя времени и много и мало, – сказал маримму, – но много стремится уменьшится. Всегда. Возьми этот бурдюк, принесешь воды.
Мальчик встал. У ног маримму лежал сплющенный кожаный мешок. Поднимая его, Нуба вопросительно посмотрел на учителя, и тот улыбнулся.
- Когда станешь поднимать мешок легко, возьмешь другой – больший.
Они шли рядом по утоптанной сотнями босых ног тропе, что спускалась к озеру. Нуба нес длинный, почти в свой рост бурдюк и внимательно слушал маримму.
- Часто бывает так, что сновидец оказывается хранителем человека. Но никогда не было, чтоб первый же сон унес его в день, когда избранный рождается. Я ждал твоих снов, чтоб истолковать предназначение и найти твое место. Ты мог стать учителем. Или отправиться туда, где лишь ты сможешь повернуть судьбу мира, совершив один, только тебе назначенный поступок. После могла прийти смерть, сразу, потому что жизнь твоя уже не важна, а важно действие. Но случилось так, что ты отсек пуповину, а я омыл девочку родниковой водой. Вы родились в один день, Нуба. Ты – как сновидец и хранитель. Она – выйдя из чрева матери.
Нагретые доски старого причала заскрипели под их шагами. На самом конце сидели белые птицы, такие яркие, что, казалось, горят в своем собственном белом пламени.
- Я научу тебя всему, что знаю сам. Всем языкам и умениям. Ты станешь воином и охотником, колдуном и знахарем. Сможешь прочитать знаки, высеченные на камне, начертанные на папирусе, положенные на телячьи кожи. Ты будешь нянькой, защитником и другом.
Птицы, лениво кликая, поднялись над густой синей водой белым облаком с острыми кончиками крыльев. Маримму ступил на лесенку, ведущую к воде.
- А еще нам предстоит узнать – где она.
Мальчик остановился, глядя сверху на белый тюрбан.
- Разве ты не знаешь этого, учитель Байро?
- Я знаю лишь то, что увидел в твоем сне о рождении. И знаю названное тобой имя.
Нуба спустился следом за маримму и сел на узкую доску, опуская босые ноги в воду. У ног сразу же собрались мелкие рыбки. Учитель и мальчик сидели неподвижно, глядя на мелькание солнечной ряби. Вдалеке посреди расплавленного солнечного огня торчала черная лодка, будто она сгорела в этом слишком яростном свете. Нуба вспомнил о красной пустыне, отделяющей их от остального мира. Еще недавно он и думал, что она и есть мир. Что караваны рождаются в знойном мареве, – пройти по горизонту, вздымая тучу красноватой пыли, а после умереть, уходя в дрожащий раскаленный воздух. Но где-то там, оказывается, есть эта степь, она огромна, как мертвая пустыня, но совершенно живая, набитая жизнью, как деревянный короб с полуоторванной крышкой набит снастями и поплавками, что вываливаются, не давая крышке закрыться.
Положив руку на распластанный рядом мешок, Нуба заговорил, медленно подбирая слова. Он рассказывал маримму о сне, который увидел сам. Вспоминал, мучительно морщась, если куски сна размытые солнечным светом, не давали ему увидеть картинку четкой. Остановился, колеблясь, говорить ли о той огромной нежности, которую испытал, когда сидела, прижимаясь, и тихо дышала, а мокрые волосы прилипали к его горячей груди. Рассказал и это. И закончив, добавил:
- Я думаю, учитель Байро, что она…
Но маримму поднял худую руку, останавливая:
- Мало знаешь. Не думай. Ты сновидец и это продлится, по крайней мере, пока ей не исполнится десять. Это и назначенный тебе срок – жить в деревне маримму. Тогда, если за это время не увидишь более поздних событий, уйдешь к ней. И еще…
Черная лодка вдалеке плеснула веслами и ушла из солнечной ряби, сделалась почти невидимой на густой синеве воды.
- Тебе нужно научиться не только терпению, но и самостоятельности. Я не смогу сопровождать тебя часто, зелье сварено лишь для тебя и каждый мой выход отсюда в твои сны сокращает жизнь моего тела. А мне еще нужно вернуть два данных мне имени.
Он встал и, расправив одежды, подхватил подол, поднимаясь на ступеньки.
- Воду отнесешь за деревню, на дальний склон, на поляну красноягодника. В середине поляны посадишь ветку с дерева площади. И вырастишь. Каждый день по три бурдюка, налитые под самое горло.
Шумя тогой, он ушел, шлепая по причалу босыми ногами. А Нуба, набрав в бурдюк озерной воды, с трудом вытащил его на приступку и, пыхтя, взвалил на плечи.
Сон. Когда мальчишкой бегал в лесу, цепляясь как обезьяна, за гибкие ветви, возвращался, чтобы помочь матери в хозяйстве, бегал к охотникам – донести убитое зверье и птицу, потом проваливался в сон, ощущая как гудят ноги. И улыбался в темноту, зная – сейчас поплывут перед глазами картинки, покачиваясь, как листья в тихих тайных ручьях. Видел многое, и многое потом забывал. О чем-то пытался спросить отца или стариков, сидящих на шатких террасах, но те отмахивались или смотрели с подозрением и смутным страхом. Виданное ли дело, рассказывать мальцу о том, что и вправду есть за пустыней огромная вода, качающая мир над собой. Города, возносящие к небу белые острые башни. Несметные войска, что бряцают железом, сшибаясь в клубах поднятой конскими копытами пыли…. Старики знали, все это есть, ведь рядом шли и шли через пустыню караваны, и в селениях на склонах благодатных гор появлялись чужеземцы, – наполнить бурдюки сладкой водой, и пойти дальше. Но это была их жизнь, чужая. И когда в поселке появились маримму и некоторые останавливались рядом с Нубой, внимательно заглядывая в лицо мальчика, старики успокоенно кивали друг другу – ему найдено место в этой жизни. Он будет прибран и пристроен. Подальше от тихой деревни.
Это знала и мать, когда стоя рядом с отцом Нубы, нашла его руку и сжала крепко, глядя вдогон сыну, который уже не вернется.
Теперь знал это и сам Нуба.
На белых от солнца досках причала оставались темные следы мокрых ног – легкие, когда шел с пустым бурдюком и большие, расплющенные тяжестью мокрого кожаного мешка, норовящего соскользнуть с плеч. Через темный скрипучий песок, по мягкой упругой травке к извилистой тропе, уводящей по склону вверх, в гущу огромных дубов. И там, на маленькой неприметной поляне – кривая веточка, врытая посередине. Ей было много воды, которую приносил Нуба, и он выливал почти весь бурдюк под ближайшие деревья. Отдыхал, привалившись головой к твердой коре и, таща пустой мешок, снова спускался к озеру.
По утрам и после полудня маримму ждал его на границе темного песка. Они сидели там или шли в его хижину, к сундукам, полным странных вещей, каждая из которых требовала внимания и памяти. Нуба слушал, напряженно пытаясь запомнить сразу, понять, связать новые знания с прежними. И, проваливаясь в глухой сон усталости перед закатом, просыпался ночью, услышав привычный зов маленького барабана. Вставал, с чувством все той же глубокой усталости. Плеснув в лицо воды, с кружащейся от постоянного бодрствования головой, брел в лес, к своему костру.
Там ждал его учитель Байро, протягивал усевшемуся на циновку мальчику узкогорлую бутылку, и забирал, затыкая пробкой, когда, закрывая глаза, Нуба мягко валился на плетеное полотно.
Так было не каждую ночь. Маримму зорко следил за своим подопечным: когда сны захватывали мальчика, день становился в тягость, и он нетерпеливо ждал ночи – уйти в сон, жить там, где в палатке из шкур растет его княжна, ползая по сухой траве под присмотром высокой молчаливой няньки, – тогда барабан не стучал в ночи. Нуба лежал без сна в своей хижине, изнемогая от нетерпения. И учился быть терпеливым.
- Каждый твой день – драгоценность, – сухо сказал ему маримму, объясняя перерывы, – а ты готов выкинуть познанное, убегая к желанному. Учись использовать все. В твоей жизни будут времена, когда придется просто ждать, не имея возможности схватить, сделать, получить сразу. Так преврати ожидание в ценность для себя. Тогда будешь силен.
Ему было тринадцать лет, когда он услышал и постарался принять эти слова. С тех пор прошли десять лет путешествий во снах и подготовки себя к предназначению. Еще два года тяжкого пути в поисках той самой степи. И после жизни в эллинском доме, еще семь лет в изгнании, которые закончились тем, что он сидит под старой акацией – сосуд годои в чужом племени, голос чужих богов. Сидит и терпеливо оглядывает свое прошлое, стараясь найти ту развилку, которая вывела его тропу в жизнь. Ведь он должен был умереть. Чтобы не мешать тому, что должно случиться дальше. Что делать тому, кто нарушил законы судьбы?
Ночь стояла все так же глухо и черно, и Нуба подумал – а ведь он уже видит ее – злобную птицу Гоиро, видит ее крылья над головой. Люди идут из селения в пустыню, через океан в города и горы, спускаются со склонов и углубляются в мокрые джунгли, или находят степь…. А на самом деле это одни боги передают их в руки другим богам. Хорошо бы сейчас выпить зелья и увидеть, что там – у яркого моря, на шумных улочках полиса, петляющих по склонам просторного холма. Но сны кончились, и бутылочка опустела, когда он попрощался с маримму и двинулся в путь. Теперь все наоборот – Хаидэ видит его во снах, и приходит, чтобы помочь. Но редко, так редко и ничего не говорит о себе. Только забота о нем написана на лице княгини. А сейчас его ждет мальчишка, Маур, избранный темнотой. Может темнота и есть предназначение мальчика, но огромный черный мужчина, сосуд годои, когда-то выбрался из неумолимой хватки судьбы, и нужно сделать попытку дать мальчику выбор. Вдруг он выберет свет.
Нуба прижался спиной к стволу и стал ждать, прислушиваясь к тихим шагам на тропе от стойбища старого Карумы. Сегодня ночью старик услышит последние слова годои в человеке. А дальше пусть разбирается со своими богами сам.
***
На сердце Карумы лежало множество разных камней. Целой горой давили они стариково сердце, были мелкими и большими, гладкими в своей тяжести и колючими от острых граней. Карума прожил на свете шесть с половиной десятков лет, и знал, невелика гора: у каждого человека камней на сердце не меньше. Знал и то, что многие просто ссыпают ее в дальние уголки души, захлопывают крышки памяти и идут себе дальше, делая вид, что камней нету. Он был не таким, он свои камни берег и гордился, считая это проявлением силы. Часто, сидя без сна у тихого родника, составляющего одно из его богатств, он мысленно брал камень в сухие руки и крутил, вспоминая.
Вот двадцать коров, которые уплатила ему вдова его старого друга. Это было давно, она умерла и коровы те давно издохли, но их потомство ходит по саванне, мычит и щиплет траву. Она плакала тогда, красивая, статная, после гибели мужа ей нечем было платить за пастбища для своего стада, и Карума согласился помочь. Двадцать коров из пятидесяти – не так велика цена, и этот камень не лежал бы сейчас на его сердце. Но только сам Карума знал, что когда они вместе с Охонго возвращались с ярмарки, он проснулся раньше друга и увидел змею, выползающую из-под мешка, лежащего под головой спящего. Его камень – это те несколько ударов сердца, которые Карума провел в молчании, прежде чем вскрикнуть, чтоб разбудить друга. Когда он закричал, змея уже укусила. Да, Карума завидовал Охонго, тот был всегда весел и женщины любили его больше других мужчин. Но и сейчас не мог сказать себе, промолчал ли нарочно или просто остолбенел от растерянности. И потому это – его камень.
Вот девочка с сотней давно не чесаных косичек. Ее нашли брошенной на караванном пути, а может она убежала – никто не узнал, потому что язык ее был непонятен. Совет собрался на площади и девочку решили отдать младшей женой, тому, кто выбросит больше костей. Каруме повезло, и он хорошо заботился о ней. Два года. А потом она исчезла, убежала, в чем ходила пасти его стадо и больше ничего не взяла с собой. Каруме бы радоваться, что два года он кормил сироту. Но он знал, что схитрил, бросая кости, а кормил, потому что не любил худых женщин. Но она все молчала и молчала, и каждую ночь шарахалась от него, закрываясь руками, а после плакала. Так что он отдал ее проезжавшим купцам. За кусок яркой материи. А его подарил другой, которая приводила к его стаду коров и, озираясь, хихикала, оставаясь до солнца.
Жизнь долгая, рассуждал Карума, взвешивая камни своих грехов и бережно кладя их обратно на сердце. Приходит время, когда и грехи в радость, потому что тело стареет, уже не обманешь девчонку, чтоб вкусить ее сладкого. Остается лишь перебирать воспоминания. А чтоб не гневались боги, что же, Каруме не жалко и побичевать себя. Признаться в том, что совершал нехорошее, темное.
Идя по знакомой тропе, он поднял лицо к звездам, прикрытым клочковатыми бесплодными тучами, и прошептал нужные слова птице Гоиро. А может, и должно ему совершать такое в жизни, чтоб быть ближе к первенцу светлых богов. А?
Сейчас он направлялся к годое, чтобы снова спросить для себя. Ведь не каждый день и не каждый год появляются избранные тьмой, да еще в ведении папы Карумы. Ну и что же, что он говорильщик, а они никогда для себя – все для прочих. Сейчас ему надо не просто спросить, а…
«поторговаться» – подсказал ему шепот в голове. «Ты идешь торговаться с могучей Гоиро, старик. Хорошо бы она не убила тебя на месте»…
Но соблазн был велик и Карума решил рискнуть. Жизнь все равно шла к концу, и он не прячет своих камней от Гоиро, вот они все! Он знает сотни людей, у которых гора камней так велика, что высыпись они из нутра злодея – придавили бы насмерть. А Карума честен. И честно попросит.
Он нес котелок, калебас со смесью, из которой сварит зелье годое, огонь на конце длинной ветки и коровий рог со спиленным кончиком. Медленно ступал, повторяя про себя просьбу и доводы, почему это нужно Гоиро. И нащупывал в мешочке у пояса горстку особого порошка, купленного у безъязыкого одноглазого ил-паро, нищего колдуна, ходящего из деревни в деревню. Этой ночью ему не нужны неясности в ответах годои, все должно быть сказано точно.