Глава 13
Лада и Акут
То, что во сне можно прятаться, Лада знала с детства. Кошмары ей не снились, разве что тёмные сны, в которых поворачивалось что-то, мерцая и чавкая, но там она была другая – шла в темноту, не боясь. Страх приходил, если проснуться не вовремя и открыть глаза в ночь. Страх сидел внутри и сам боялся чего-то в комнате, где нависал из-под белого потолка высокий шкаф, а в углу, в толще стены, мерно и глухо капало в какой-то трубе. И неправильность не-сна, когда вокруг полная тишина и только дышит сонно кто-нибудь спящий рядом: мама на соседней кровати в старом доме, бабушка за шкафом – в комнатке, что снимали в городе два года, а потом и Липыч с плечом, раскалённым от глубины сна, в которую он сваливался, – пугала и наводила тоску. Лада завидовала подсмотренным в телевизоре героям фильмов, они шли в кухню, пили воду из крана и садились, покачивая тапочком на босой ноге, листать журнал или читать книжку. …Идти по чёрному льду ночи, и луна из окна светит в спину. А там коридорчик, который говорит ей с нажимом: оставь нам наше ночное время, не мешай.
… Всю жизнь боялась помешать. И, когда поселилась в огромной квартире Липычей, ощутила себя разорванной на мелкие кусочки, которые перемешали и слепили, скомкали абы как, лишь бы казалось в порядке. А дышать нечем, нечем думать и радоваться, даже грустить нечем среди комканной бумаги себя. Как пойти на кухню, если рядом комната отца, и он оттуда выходит, идет пить воду, шумно, вздыхает; Ладе представляется всякий раз – ночное и чёрный силуэт старого мерина, которому давно без разницы, кто и что вокруг… Или сестра Липыча, высоченная полная дева, с пухлыми губами и стоящей болотцем приветливостью в подведённых глазах: она поздно возвращалась из своего журнальчика и подолгу сидела в кухне, снимая под настольной лампой обильный макияж, иногда утирая слёзы. Лада поперву пыталась, подсела как-то – рассказать весёлое, как девочка девочке. Но Татьяна вперила взгляд в ладины ноги, обтянутые домашними лосинами, и так закатила полустёртые глаза, что Лада еле договорила фразу и ушла, подталкиваемая взглядом. Взгляд состоял из слов, что она слышала несколько раз, говоримых то злым шепотом, а то и звонко, в голос, но якобы не для неё, о её прописке и хитрости.
Этого хватило, и с тех пор они с Татьяной молчали друг другу, даже когда здоровались или говорили о погоде и ценах. Ну и пусть. Зато Лада умела другое. Прижавшись животом к спине Липыча (да что же он такой горячий во сне, будто работу тяжёлую делает), закрывала глаза и, чувствуя спиной тяжёлый взгляд ночи, шла туда, куда хотела, в Свои Места.
Одно из них было пещерой.
Вход туда с солнечного пляжа, на котором песок жёлт до рези в глазах, и лежат по нему, отбрасывая круглые тени, горячие голыши. В обрыве шуршит сухая глина, ссыпаясь квадратиками, колючие кусты дерезы закрывают чёрную дыру, а из неё веет тепло, в жаре кажущееся прохладой. Надо развести руками ветки с мелкими сиреневыми цветочками и босиком ступить внутрь. Кусты за спиной смыкались, и Лада шла вперёд под низким гладким потолком. Чтоб легче шлось, под ногами насыпались давным-давно палые листья из чьей-то осени, неважно, что деревья тут не росли. Босиком надо именно по такой листве, мягкой и пружинящей, от каждого шага пахнущей нежным чаем. А впереди, далеко, как зелёная безделушка на ладони, светилась беседка с виноградом. В темноте – только она. Красиво.
Лада знала: за беседкой течёт медленная и неширокая река, спит, пошевеливая водой, вниз уходят грубые каменные ступени. В беседке надо раздеться, скидывая вещи на старое дерево пола.
В тёмную воду в одежде нельзя.
Деревянные доски чуть скрипели, камень холодил ступни, а потом – еле слышный плеск воды. Она не теплее и не прохладнее воздуха, ниткой поднимается по щиколоткам. Тёмная вода несёт в себе большие кляксы дрожащего света. Лада не знает, что это. Но их можно зачерпнуть и смотреть, как свет остается в горсти, проливаясь каплями в темноту под ногами. Незачерпнутые кляксы плывут и плывут, дрожа, вместе с тёмной водой, обтекают ноги, икры, колени. Гладят. И заживает под дрожащим жидким золотом растёртая в кровь нога, перестаёт болеть ушибленный локоть.
Ступени ведут на самое дно, а глубины здесь – немного выше макушки. Намокшие волосы тяжело идут вслед за водой, щекочет нитка воды по векам, ушам, лбу. А потом надо нащупать ногой следующую ступень и начать подыматься на другой берег. Там уже просто темно, но звенят, скатываясь с кожи, капли; и рука у лица еле заметно светится.
Идти дальше, надавливая ступнями на запахи листьев, и впереди обязательно появится глазок солнечного света, там выход.
Но Лада не успевала дойти. Омытая тёмной водой, засыпала, уткнувшись носом в мерную спину Липыча, до утра, когда можно быстро перекусить на кухне и удрать на курсы. Идти в учебный корпус было почти так же здорово, как и спускаться в пещеру. Это была только её дорога. Она всегда шла быстро, с удовольствием размахивая рукой, шоркала ногами по настоящим осенним листьям и думала: а вдруг заснув там, в пещере, она в ней и проснётся? Когда-нибудь…
Открыв глаза в сумерки с сырым запахом пряностей, так и подумала сначала – вот! Уснула туда и проснулась там же, теперь только идти вперёд, разыскивая глазами монетку света. Но память выпала из головы свитком и стала разворачиваться – до руки смуглого человека под её щекой.
Лада повернула голову. Под щекой шевельнулись пальцы. …Он так и сидел, поблёскивали согнутые колени и чернела силуэтом голова. Увеличилась, приближаясь, стали видны глаза. Лада вспомнила: когда боялась, не будила Липыча. Он не знал, что ей страшно ночами. Утром ему на работу, а через пару недель в рейс. И на три месяца она снова одна среди маленькой толпы чужих людей. И так всю её семейную жизнь. До беременности.
Заныло плечо, и сидящий мужчина вздохнул прерывисто, замер. Когда плечо отпустило, Лада приподнялась и села, отодвигаясь. Он положил на колени ладони, и блики от луны погасли.
– Хочешь поесть? Или воды?
Говоря незнакомые слова, нашарил за спиной кувшинчик, протянул ей. Когда отвела рукой, тем же жестом – миску, накрытую листьями.
– Нет. Ешь сам. Мне в туалет, – она съёжилась, не представляя, как дальше объяснить. После небольшого молчания встала и, обойдя сидящего, двинулась к двери, нарисованной бледными линиями лунного света сквозь щели в досках.
– Нет! – как поднялся и подскочил, не услышала, только возглас и рывок за руку, хорошо не за ту, где на плече повязка.
– Пусти! – вырвалась и заговорила с возмущением, путая слова и взмахивая левой рукой:
– Ну и что теперь? Если нельзя там, туда, показывай, где можно! Я лопну скоро.
– На рассвете рассыплется знак, – ответил мастер, – и останется еще один. После третьего двери откроются, но до того надо сделать работу. Я ждал, когда ты поспишь. Я ещё раз делал, но не сумел так.
Лада оглянулась в угол, где дрожали над столом перемешанные радуги. В светильниках плавали умершие огрызки фитилей, и свет стоял тусклым колпаком над столешницей, не идя дальше. Рассмотреть хижину было почти невозможно. Переминаясь с ноги на ногу, прижала руку к животу и только сейчас заметила, что вставая, завернулась в рваную циновку.
– Слушай, я не знаю, как быть. Не пойму. Я!..
И бросилась в самый дальний угол, присела там на щелястый пол, кривясь от злости и держа на весу края накидки. Мужчина стоял неподвижно, в полумраке заслоняя дверь. Выдохнув с облегчением, Лада поднялась и постояла в нерешительности, думая, идти ли обратно, к нему. И как он теперь?
Но он будто и не понял, что она там, в углу. Подошёл и потянул за руку, к столу. Сел на корточки рядом с куполом тусклого света и, подняв лицо, заговорил быстро, показывая на осколки. Лада затянула край ткани подмышками, чтоб освободить руки.
– Я сделаю, хорошо. Только покажи клей или что там у тебя.
Наклонившись над столешницей, провела пальцами по мешочкам и мисочкам, понюхала пятно налипшего на кончик указательного белесого киселя.
– Ага, вот похоже клей. Казеин, да? Ну ладно. Посмотрим сейчас.
И, зачерпнув, принялась втирать студенистую массу в прорезанные мастером швы на панцире. Обтерла краем ткани липнущие руки и стала укладывать перламутровые осколки расходящимися лучами и спиралями. Боль в плече стихла. Мужчина маячил где-то сбоку, иногда вздыхал. Свет становился ярче с каждым следующим кусочком раковины, и она услышала собственные шаги внутри головы – по вянущим листьям пещеры из сна. Улыбнулась и заговорила, мимолётно удивляясь своей свободе:
– Во-от, смотри, тут солнце, это глаз его и ресницы, оно недовольно, но если здесь положить вот так, будет щекотка, понимаешь? Фыркает, сверкает глазом, и сразу хорошо… А это лес, дальний, есть тут у вас дальний лес? Пусть в нём живут жирафы, чтоб шеи длиннее деревьев, они от того грустят, не хотят все время наклоняться. Этот…
Она повертела в запачканной руке длинный осколок со скошенным краем:
– Этот убежит за край света, искать деревьев по себе, но найдёт только цветы и станет жить на коленях, грустно, но пока он здесь, не убежал, только будущее его немножко просвечивает, да? А для тебя, если хочешь, пусть будет другое – лук там, стрела или копьё, хочешь? Его держит солнце, чтоб накалывать тучи, а им не больно, только щекотно и против правил. Сердятся. Что-то я чепуху мелю, неважно. Кончаются твои линии, дай нож.
И подняла голову, почти сердясь:
– Нож!
Мужчина развел руками, подался к ней, глядя в лицо. Лада осмотрела стол и показала:
– Вон лежит, дай. Я не достану отсюда.
Наступила пауза. Купол дрожащего света стоял, иногда смаргиваясь, как будто на глаза набегали слёзы и прятали картинку. Но уже светил вокруг, показывая столбы с подвешенными на них вещами и плетёную стенку с торчащими между прутьев старыми листьями. Акут подошел к столу, через радужное свечение протянул руку. Взялся за рукоятку ножа и обернулся увидеть, правильно ли понял. Лада кивнула с нетерпением, протянула раскрытую ладонь.
– Возьми мой нож, женщина племени рыб. Он знает твою кровь, но не знал твоей руки.
Голос покачивался размеренно, и нож в смуглой руке подступал, но не ложился на белую ладонь.
– Возьми и пусть нас свяжет лезвие и кровь на нем. Две крови. Две руки.
Незаметно для глаза нож повернулся, сверкнул кончик лезвия. Через радугу полетела на стол черная капля, за ней другая. Растеклись по светлым узорам.
– Я был хозяин ножа, но теперь нас двое.
Он подал нож рукояткой, сжимая лезвие окровавленной ладонью. Лада приняла, свела пальцы на тёплом резном дереве, сморщившись и сдерживая тошноту. И тут кровь, снова. Но надо провести линии точно. Нагнулась, не обращая внимания, что циновка съехала с бедёр и упала на доски пола. И стала рассекать твердую кожу точными штрихами.
– Вот тут, а здесь – так. Не знаю, чего ты хотел, но начал хорошо, и я теперь вижу, где надо. Ты бы лучше спел, а? Что у вас тут поют, когда работают. А я, кажется, снова буду болтать, извини. Но я вижу!
Двигалась рука, поскрипывала кожа, расходясь волосяными чёрными резами. Лада поддевала срезанную кожу и углубляла канавку, скребла донышки в ячейках, куда лягут осколки. И то молчала, а то говорила, не слыша сама себя.
Мутный утренний свет, просочившись через тучи, заполнил хижину, но его не было видно рядом с куполом радуг. Лада наощупь провела рукой по столу, оторвала взгляд от сверкающего орнамента.
– Ещё! Есть ещё?
– Всё… – на этот раз мастер понял значение нетерпеливого жеста.
Она встала с колен, покачнулась на затёкших ногах. Оглядела пустой стол.
– Не хватает. Вот смотри, тут надо ещё и здесь.
Мужчина поддержал её и, стоя рядом, глядел на спирали и завитки. Повёл рукой поверх рисунка и улыбнулся. Свет показал большой рот и резкие складки на щеках, худую шею, схваченные на затылке волосы, длинно прошитые сединой.
– Ты – мастер.
Лада топнула.
– Не видишь? Не закончен, надо ещё! Где взять?
Показывала, пальцем щёлкая по краям щита, говорила быстро и взволнованно.
– Нельзя оставлять, это – как не закончить песню. Не поёт он, видишь?
Прервав ее, Акут почти закричал, тоже указывая на сияющую поверхность:
– Ты сделала мир! Смотри, он живой! Ты сделала, что я не смогу никогда! Всего второй знак, а ты сделала, ты – худая и белая, тебя буйвол одним боком уронит, и ты умрешь, но сделала! Завтра откроется дверь, и я понесу щит вождю. Скажу о тебе, и мы будем жить здесь. Что ты хочешь?
Лада выпрямилась, схватила рукой под нижним краем повязки на плече, сжав пальцы на ноющей мышце. И закричала в смуглое злое лицо:
– Дай мне закончить! Как надо! Ты! Ты!! Ты меня резал, а теперь?
Дёрнула за лохматые концы, швырнула смятую тряпку. Выставила вперед плечо, следя, смотрит ли он:
– Зачем это? Если я нужна тебе…
И застонала от резкой боли, когда сквозняк лизнул подживающую рану. Стала опускаться, подламывая коленки и шаря здоровой рукой – опереться об пол. Нагнула голову и заскрипела зубами, забыв о споре, об осколках. Так больно и непонятно, как сесть, лечь, свернуться, чтоб хоть как-то утишить.
Сквозь боль слышала, как загремел, роняя что-то, мастер, затопал, мечась по хижине. И, когда уже лежала на жестком полу, снова подсунул руки под её щеку, приподнял голову, прикладывая к губам край деревянной миски. Она глотала, слушая, как говорил:
– Попей. Поспи. Ты всё сделала. А после сна, я… – он замолчал, и рука, держащая миску, дёрнулась, вода пролилась на шею и грудь, защекотала ухо.
– Я… я дам тебе раковину. Поспи.