ДЗИГА. Глава пятая

Счетчик посещений Counter.CO.KZ - бесплатный счетчик на любой вкус!

ГЛАВА 5

Лета сидела в старом кресле, держа в руках чашку с горячим круглым боком. А рядом длинный низкий столик с поцарапанной полировкой, и на нем – корзинка с пухлыми коржиками.
Но Лета сидела и в другом кресле, совсем уже продавленном, так что под спину приходилось подсовывать узорчатую подушку, держала на коленях лаптоп и смотрела поверх него на полки старого шкафа. Там в нише толпились древние стеклянные пузырьки, с радужными пятнами на толстых рифленых бочках. Она любила старое стекло, смотреть на мутные стекляшки было приятно, отдохновенно. Как и на хрустальные подвески, что висели в рядок на закраине одной из книжных полок.
Снова две Леты, подумалось ей, и она не поняла, какая именно Лета держала в голове мысль. Но поняла другое – а есть еще одна, та, что стоит над диваном, с жалостным страхом глядя на страдающего черного кота, гоня от себя вязкие мысли о том, что так внезапно… и вдруг он… нет-нет, сейчас к врачу, и все будет в порядке, все должно быть в порядке, ведь это же Дзига, ее Дзига, наилюбимейший.

Третья Лета, гоня от себя страх, видела Лету четвертую, показывая ее более поздним, ту Лету из прошлого, которая, смеясь, сидела в чужой квартире, поджимала босые ноги, чтоб крошечный черный котенок не сбился с пути. Он грозно пищал, разыскивая мать, пеструю усталую кошку. Дрожал тонкий ниточный хвостик, заплетались худые лапки под круглым животиком. И кивала тяжелая голова с ушами летучего мыша. Почти утыкалась в пол, когда спотыкался. Братья и сестры, потолще и поленивее, плакали в гнезде из мягких тряпок, требовали еды, безнадежно попискивая. А он, несуразный, с серой просвечивающей кожицей под реденьким младенческим мехом, героически отправился на поиски. И где-то бредя, а где-то проползая, отдыхая носом в деревянный пол и снова вставая на дрожащие лапы, уже обошел по периметру комнату, и кухню. Неумолимо обнаружил укрывшуюся от материнских забот Марфу, и, замолчав, уселся на неловко подвернутый хвостик, присосавшись к обвислому животу. Марфа вздохнула и покорилась, валясь на бок и вытягивая худые лапы.
- Вот мой кот, – сказала Лета, смеясь и опуская босые ноги на горячий от августовского солнца пол.
- И ты стал моим котом, – сказала Лета, беря из корзинки коржик. Покрутила его, отламывая кусочки и роняя их на колени, и положила на стол.
- Разве я думала когда, что можно так полюбить – кота, – так думала Лета, держа на коленях спортивную сумку, в которой мучился ее кот, ему не было и года, и он был самым лучшим котом на земле.
- В ветеринарку, что ли, – спросил таксист, и около его уха в зеркале Лета увидела свое белое лицо и почти черные глаза. Машину тряхнуло, она сунула руки под донышко сумки, чтоб – помягче. Ответила бодро:
- Да. Сказали, сегодня все сделают. Бедный, ну сегодня станет ему легче. Ужасно измучился. Но сегодня…

Лета с лаптопом на коленях все смотрела и смотрела на старые пузырьки, найденные в заброшенной штольне. Вот в этом были духи, экий кокетливый, весь в полоску, а этот, наверное, из-под микстуры, красивый – пузатый и важный. А еще она хотела испечь печенье, да нужно бы протереть в кухне полы, и сковорода немытая осталась…
«Лишь бы не писать, да, Лета?»
Она оторвала глаза от полки и стала писать. Да уже писала. Похвалив себя за то, что не сдалась, не побежала делать мелкие сиюминутные дела, чтоб после фальшиво спохватиться, ну надо же – два часа ночи, какие уж тут слова и буквы.

***
Коты и кошки были у них всегда. Первый кот, которого Лета помнила, он был ее кот, но она тогда была слишком мала, чтоб понимать это. Черный, именем Цыган. У него был брат, Мишка. И семилетняя Лета свысока жалела маленького Василия, хозяина Мишки. Потому что разве имя для кота – Ми-ишка… Да еще на пузе белый треугольничек, будто черный Мишка носил трусы. А значит, по мнению Леты, не мог считаться настоящим черным котом.
Цыган убежал, гонясь за переменчивым котовьим счастьем, а может быть, его погнала чужая собака и он не нашел дорогу домой, и это было горе, горе. Но почти ничего о том горе Лета не помнила, помнила лишь – горевала, да.
А потом был серый котейка Кузя, он был бабкин кот. И капризная злая Юта, временная кошка, у которой забрали котят, и она безутешно страдала, время от времени наедаясь по совету врача валерьяновым корнем и после распевая в углу дикие тоскливые песни. Куда делась Юта, Лета не помнила, верно, почти оглохнув, родители отдали ее обратно. Была кошка Катерина, которая пришла сама. Катя была кошкой семьи и жила в доме долго-долго. Так долго, что успел вырасти Летин мальчишка. После Лета уехала из города, и все прочие кошки были мамины. Мама забирала с улицы самую дохленькую, самую некрасивую и болезную, и с этого момента кошке был обеспечен уют и нега. Старенькие, они тихо угасали, еще при жизни попадая в прекрасный кошачий рай, где всегда было покушать и мягкое кресло.
И когда, наконец, взрослая Лета вернулась домой, то уже знала, торжественным знанием будущей радости – у меня будет мой кот. Наконец-то снова совсем-совсем мой. Появится сам.

- Вот ты и появился. Мне было все равно, каким ты вырастешь, но ты вырос красавцем. Сейчас там, на моем диване дрыхнет Темучин, он тоже черный, но другой, и я рада этому. Он такой – радостный дурак, хоть и умница, толстый, лохматый, и очень ласковый. Кот-солнце. А ты – ты был как черный принц, понимаешь? Да ты и сейчас такой!
Она говорила, взглядывая, как внимательно слушает ее сидящий на полу мальчик, держит в руке надкусанную звезду, смешную и толстую, как кот Темучин.
- Вы странные создания. Удивительные. Вас любят, но сейчас думает ли кто – что вы такое? Кроме породистых, есть несметно – просто коты, дворовые, помоешные, но каждый – красив. Зачем бродягам красота? Она вроде бы лишняя. А она есть и постоянно множится. Котята, которые появляются. Ну да, многие звери плодятся так же, но покажи мне еще таких, чтоб шел по забору, с ободранным ухом и был – Царь. Кто может объяснить, зачем племени бродяг, живущих на помойках, орущих любовные песни, дерущихся и плодящихся без перерыва – зачем им красота в каждом? И почему на место ушедшего приходит другой, и к нему тоже будет любовь? Только решись, оплачь и выбери снова, даже не глядя, просто ткни пальцем и скажи – этот. Я, наверное, говорю несвязно, ну пусть пока так, ладно? По-другому сейчас не могу сказать. Когда ты заболел, лежал рядом на диване, а я работала, потому что я ничего не могла для тебя сделать. Все, что надо было – сделала, а ты все равно страдал. И нужно было ждать. Ты не уходил никуда, лежал рядом. И я не могла спать, потому что не спал ты. Это было так несправедливо, так внезапно и безжалостно. Ты никому не делал зла, был добрым, и умницей. У тебя был самый говорящий хвост на свете, я все собиралась сосчитать все выражения твоего хвоста. Твое лицо, благородных очертаний, и глаза. Гла-зи-щи. Зеленые и огромные. Прекрасный профиль, ой, да чего там о внешности. Ты был благородный кот, и любил меня. Мы были вместе. Друг у друга. И это было – исполнение мечты.

Лета поставила чашку на столик, устав держать ее – чашка все клонилась, грозя вылить недопитый кофе на пол. А Дзига сидел, молча, тоже поставив чашку рядом с ногой, обнял колени длинными руками, и не отводил глаз от страдающего женского лица.
- У меня было многое в жизни. Умирал папа. И это было так ужасно, что я тогда поняла – не может смертью все кончится. Не надо мне доказательств и логики, просто я с той поры знала, есть большее, за порогом смерти. Но все равно, это было такое страдание, что я почти оглохла к ходу жизни, понимаешь? Не могла справиться и потому вела себя, будто почти ничего не случилось. И потом… потом было горе, уже там, в Москве.
…Когда ты умирал рядом со мной, на диване и плакал иногда, у меня в голове сразу начинали вертеться чьи-то слова о том, что у кошек снижен болевой порог, и я думала, падая в черное горе – если ты плачешь, при этом сниженном болевом пороге, то как же тебе больно! Вот… когда умирал ты, я иногда била себя упреками, есть горести человеческие и можно ли так страдать о звере, тем более, я знаю на своей шкуре, что такое человеческое горе… Ты слышишь, я сказала – на своей шкуре. Наверное, это и есть ответ? Мне нужно покурить. Я возьму…
- Сиди, – Дзига поднялся и пошел, шлепая по деревянному полу босыми ногами. Лета проводила глазами худую фигуру, смотрела почти с ненавистью. Потому что с ужасом думала – да вот же он, и что мне делать, если все повторится? Как мне тогда быть? Тоже мне, неимоверная Лета, поклялась написать Дзиге книгу! Вместо того, чтоб терпеть и ждать, пока все убредает дальше и дальше в прошлое.
Зашуршала одежда за белой дверью. Лета тряхнула головой. Губы кривились, и нужно было изо всех сил сдержаться, не заплакать, она уже плакала, много, сейчас не время. Сейчас время слов, а не слез.
Он вернулся и сел, скрещивая ноги в потертых штанах, щелкнул прозрачной зажигалкой и сам прикурил принесенную сигарету, подал ей в задрожавшие пальцы. Она резко затянулась, выпустила дым, боясь закашляться, и он милосердно пополз в глаза, так что Лета смогла вытереть их ладонью, сетуя лицом.
- Вот, сюда пепел, – вытянувшись худым телом, мальчик сунул на стол мятую жестяную крышку, – компот открывали сегодня. Вкусный. Потом налью.
- Да, – она отмахнулась, уже торопясь говорить дальше, – да, потом…
Большое окно постепенно темнело, и Лета подумала, она ни разу не была под скалами, вечером или ночью. Наверное, там странно без солнца.
- Это был очень злой март. Шел снег, мелкий и противный. Мороз и ветры. Все каменное, без надежды, серое все. А еще болел брат, и я тоже ничего не могла сделать, я думала тогда – вот бы мне много денег, и вот бы деньгами можно было его спасти. Просыпалась ночами и смотрела в потолок, ждала сна. А вместо него приходил медленный ужас. Вдруг придет смерть? Она ходит совсем рядом, я прямо слышала как. И мне казалось, она услышит, что я не сплю. Я закрывала глаза и терпела, дышала мерно, чтоб обмануть. А днем нужно было, как всегда, работать и улыбаться. И мама, она не знала. Потому у нее были мелкие горести, и мне нужно было ахать и вникать. Чтоб не казаться черствой и злой. Ну и мужчина, мой, вернее, уже не мой, он уехал, и я знала, что сейчас у него новая любовь и очередной медовый месяц. Потому, когда ты стал умирать, я растерялась. Я думала – умру вместе с тобой. Но было нельзя. Понимаешь?
Слово повисло в тишине. На стенке желтенько светила лампа, оказывается, когда нес сигарету, включил, проходя мимо. И теперь желтый кружевной цветок отражался в черных огромных стеклах – совсем один.
Лета ткнула в крышку сигарету, надавила и сломала, морщась от дыма.
- Не один… – Дзига повел рукой, указывая, – гляди.
Она повернулась, моргая и всматриваясь напряженно. Но напрягаться и не надо было – над отражением теплого цветка уходил в темноту толстый дымчатый луч, терялся далеко над невидимой водой.
- Мы в маяке, – напомнил мальчик, – он светит всегда.
- Конечно. Да, я знаю.
Согласилась механически, краешком сознания укладывая его слова, понимая, сказал не просто так, но сейчас ей нужно дорассказать. Как сумеет. Странное дело, в воспоминаниях было горькая радость от того, что когда-нибудь она сможет это все записать, пусть только придет нужное время. Вот оно пришло. А перебирать тщательно и последовательно тот день, когда она брела через колючий снежок к старому парку на берегу пролива, ей сейчас и не нужно. Не хочется и не нужно. Только вехи, только главное.
- Я поняла тогда, что у вас есть душа. Стояла в вымытом коридоре и плакала, мне принесли вместо моего кота – маленькое тряпочное тельце, и это был вовсе не ты, потому что в нем не было главного, вообще ничего не было, кроме свалявшейся тусклой шерсти и падающей слепой головы. Это не утешало, наоборот, ты будто исчез совершенно. Если бы ты оставался царем, моим котом, после того, как они сделали последнее, я уносила бы тебя, именно тебя. В сумке лежала лопатка, я ведь знала, когда ехала туда в клинику в последний, мне казалось, бессчетный раз. И мне оставалось выбрать место, чтоб оно было по тебе. То, что отдали вместо тебя, завернутое в пеленку, я несла в сумке, и она становилась все тяжелее, била меня по ногам. Я радовалась, что погода ни к черту, и никому нет дела до плачущей женщины с растрепанными волосами из-под капюшона, у меня рук не хватало их убирать, и желания тоже. А еще я думала – никто не помешает мне там, в парке. Там никого. Только мы. Сумка колотилась об ноги, я спотыкалась. И боялась думать, что нет уже никаких мы. Я – одна.
Я пошла наверх, на городище. Там, на макушке холма, на который забиралась древняя кладка разрушенных стен, знала – там будет очень хорошо. Оттуда виден город и море, и солнце садится, стеля сверкающую дорогу. Древний рыбацкий город, Мирмекий. Это с древнегреческого – муравейник. Я шла и думала, тебе понравится, что тут все время были рыбаки. И еще тебе будет видно, как до сих пор они выходят к ставникам выбирать сети. Ты ведь был совсем домашний котик, мало что видел. В жизни. Но там наверху, я не смогла выкопать. Земля совсем замерзла. Март. Такая вот весна, да. В ямах лежал снег, я плохо видела и плохо соображала, слезы в глазах, нос сопливый, хоть рукавом вытирай. Огляделась – одна. Можно реветь в голос, громко. Все равно никто…
Стала спускаться, там внизу, почти у воды, был старый раскоп, уходил в скальную стену, высокими тесаными краями. И ниши, глубокие. Я вытащила сверток из сумки и полезла к одной, по снегу, скользя ботинками и падая на колено. Кажется, я с тобой говорила. Просила еще подождать чуть-чуть, и все станет, наконец, хорошо и правильно. И вроде бы так и стало. Ниша глубокая. В ней сыпучая земля, я легко набросала ее сверху. Сползла обратно, и села напротив, на серый валун, такой обычный, в пятнах лишайника, желтого-желтого.

Лета умолкла. Обхватила колени, нагнувшись над ними. Перед глазами стояла мартовская зима. Белое-серое-злое-колючее. Безнадежное.
- И я поняла, что все не так. Не так! Наступит лето, приедут археологи, тут будет толпа народу и кругом лопаты, тачки с землей. И кто-нибудь обязательно разворотит эту дурацкую нишу! И потом… из нее же не видно ничего.
- Ты не плачь. Пожалуйста, не плачь. Я же мальчик, ну как я тебя утешу, а? Лета…
- Я не… подожди. Я справлюсь. Я же справилась тогда! Я плачу, потому что тогда я заплакала. Мне уже было совсем плохо, и я в первый раз за день подумала, могу не справиться. Убегу, рыдая, и закрывая глаза. А нельзя! Никогда нельзя, нужно все время думать, что надо вы-тя-нуть, потому что никто не по-мо-жет!
… Я снова полезла, устала уже, оказывается, очень. Падала, на руки, и один раз упала на живот, извозила пальто, я после уже заметила. Вытащила и снова положила в сумку. Ты был такой маленький, такой – молчал. И тяжелый. Шла вдоль обрыва и плакала, а сумка опять била меня по ногам, и мне казалось, вечно буду идти и вечно она так… Стало жарко. Снежок шел и шел, глина стояла на дороге торчком, такими противными выступами, кривыми. Чтоб спотыкаться. И там, с обрыва внизу растет миндальное деревце. Оно молодое, по меркам деревьев. Я сейчас уже поняла – а вы похожи. Поодаль была тропа, очень крутая. Я съехала. И пошла вдоль берега, по морской траве и камням.
Лета замолчала. Нащупала чашку и поднесла к губам, придерживая донце рукой. Отпила и подумала, странно, только что плакала, а глаза совершенно сухие. Куда деваются слезы? Бережно поставила чашку обратно.
- Ты теперь лежишь там. Напротив красивой скалы в море. Под миндалем. Там не купаются, это дикий кусочек берега. Там лежит узкая бетонная плита, я вырыла под ней глубокую ямку. А после еще насобирала камней и все придавила, чтоб, когда совсем весна и потечет сверху вода, не размыло. Хотя знаешь, я после думала и поняла – а хоть бы и размыло. Главное, что я сделала это для тебя.
Я сидела и курила, на краю плиты. Локтем чувствовала – ты рядом. Плакала. От того, что теперь это твой миндаль и твоя скала. И ты все это увидишь бессчетное количество раз, и не надо будет считать, сколько тебе осталось. И я думала – сколько же будет у него утреннего моря и моря дневного, криков чаек, и разговоров рыбаков, что в лодках мимо. И моря вечернего. А потом будут ночи. Там всегда красиво. И очень спокойно почему-то, даже в шторм. Я плакала и думала, ну как хорошо, что я не оставила тебя в Муравейнике. А еще подумала о тех нескладных могилках на горе Митридат, на самой макушке одного из холмов, их там две, и летом лежат цветики, а зимой – полощется сверкающий новогодний дождик. Я поняла их, детей, что сделали это. И знаешь, там, рядом любят сидеть люди, разные, оттуда виден весь город.
Дзигушка… я пишу, а Темучин лежит на диване, там, где спал ты. И попискивает, ему часто что-то снится. Он совсем такой пятилетний мальчишка и кажется, таким и будет всю свою кошачию жизнь. Я сейчас поставлю точку и пойду погладить ему живот. И Рыжицу поглажу тоже, она хоть и самостоятельная матрона, но на деле очень кошечка нежная и одинокая, несмотря на всю нашу любовь. Я…
Она замолчала. Сидела, боясь посмотреть на мальчика, и ждала, сейчас должно стать полегче. Так говорят. Но легче не становилось. Хоть бы он сказал… А что он скажет? Ей стало страшно не сказанных еще слов, вдруг они будут не теми, не нужными.
И она закрыла глаза. Хотелось прижать руки к ушам.
Услышала, как он встал и ушел, шлепая босыми ступнями. Хороший такой звук, уютный. Теплый пол, босые ноги. Издалека что-то хлопнуло, шаги вернулись. И с ними пришел запах. Такой, как в пять лет, когда маленький садик перед двухэтажным старым домом пятнался яркой просвеченной солнцем зеленью, орали петухи и гагакали гуси, что вечно забредали на детскую площадку с качелями и деревянными футбольными воротам.
- Угадала, из чего компот?
Запах усилился, щекоча нос. Лета открыла глаза, беря прохладную глиняную чашку, тяжеленькую, с толстой ручкой кренделем.
- Абрикосы…
Пила, глотая густую сладкую жидкость, пахнущую детством и летом. Дзига сидел совсем рядом, держал ее штанину рукой, смотрел снизу в лицо.
Напившись, Лета поставила чашку на столик, где уже стояла кофейная, рядом с поломанной сигаретой в крышечке от этого самого компота. Молчала, глядя сверху ему в лицо. И не выдержав, наконец, спросила, тягостно беспокоясь:
- Ты как? Ты… вспомнил? Это вот?
Он отрицательно покачал головой. Она выдохнула с облегчением, но тут же насторожилась.
- Ты врешь. Чтоб успокоить, да?
- Я не хочу сейчас про это. Даже если не помню. Я узнал, что я умер. Жил, меня любили. А я умер. Дай мне пока времени, а?
- Конечно. Да. Прости.
Компот вдруг показался чересчур сладким. Бичуя себя, Лета подумала с неловкой злостью, а ведь ждала, что утешит, потрясется тому, как плакала, какая вся была несчастная и кинется утешать, поддержит, скажет – ты не одна. Фу… Если подумать, кому было хуже-то! Не она плакала от боли -рядом сидела.
- Ой, да хватит уже! – он убрал руку, встал, ладонью возя по спутанным волосам, – не, я понимаю, конечно, тебе как писателю и просто хорошему умному человеку, все надо рассусолить, по полочкам разложить, в себя закопаться. Я ж не против, надо, понимаю. Но ты уж помни, что твои мысли и твое настроение – и мне теперь.
- Прости… – голос прозвучал скованно, и Лета захотела на себя разозлиться. Одновременно отслеживая чутко – а вдруг обиделась на него? Нельзя…
- Снова-здорово!
- Ну, прости!
Она тоже встала, спина ныла, и плечи ныли тоже, будто она неделю провела согнувшись. И захотелось выпрямиться.
- Вот, – удовлетворился Дзига, – слышу я в голосе нормальную здоровую злость, и хорошо. Еще б тебе, Лета, ума побольше.
- Чего?
- Но-но, – на всякий случай быстро ответил мальчик и, отступая, подхватил с полки большой фонарь с плоским стеклом. Щелкнул, засветив белый слепящий круг, поводил по темному стеклу ярким лучом.
- А пойдем под скалы? Ты же хотела поглядеть, как там, ночью.

Под скалами и, правда, было странно. Так черно, что кроме толстого луча от фонарика, ничего не видно. Сначала Лета, вертя головой и напряженно глядя на далекие крошки ходовых огней, разочаровалась, да что тут, и не посмотреть…
- Погоди немножко, – предупредил мальчик, взял ее руку теплыми пальцами, – садись, тут камень хороший. И тепло.
Сел рядом, погасил фонарь. Было слышно, как дышит, тихо и ровно, иногда шевелится, шурша курткой – плащ надевать не стал, чтоб не спотыкаться о длинный подол.
Лета послушно раскрыла глаза, вглядываясь в кромешную темноту, теплую, как легкое пуховое одеяло. Ничего не увидела, кроме смутных очертаний обрыва над головой.
- Ну? – шепотом спросил Дзига.
Она растерянно пожала плечами. И застыла, медленно втягивая носом теплый воздух.
- О! пахнет… – говорила шепотом, будто запахи могли испугаться и убежать. Но они не боялись, становились сильнее и шире, заполняя неподвижную ночь и соединяясь с тихим плеском сонной воды.
- Ага…
- Полынь. Еще – трава морская. Свежая, с солью.
- Да.
- А там – она уже лежит, с гнильцой, щекотно в носу. А это что?
- Где?
- Оттуда, – она нащупала лохматый затылок и чуть повернула его голову.
- А… Там пролом, и эти цветики, что ты фоткала. Астры степные.
- Как пахнут! И чабрец еще. Тонко так.
- Ну, он везде. А сверху чуешь, бензин, то с остановки.
- Ничего себе. Далеко ведь!
- А мы притаились и слышим. Классно, да?
Лета зажмурилась, и пошла в темную глубину, сделав нос своими глазами. Шепотом перечисляла, мимо чего идет, трогая запахи словами.
- Глина, сырая, родник, да? И навоз, макар телят гонял… осока. И еще сухое, такое прекрасное, молчи, я сама. Это тростник! И кругом море, поверх всего.
Дзига кивал, его плечо касалось ее плеча.
Лета открыла глаза и сказала, наконец, главное, что поняла, краснея от того, что не сразу:
- Так теперь я никогда не одна? Ты, черный кот мой, ты про это сказал, насчет ума моего?
- Если допишешь меня. Да.

Оставить комментарий

Ваш email не будет опубликован. Обязательные поля отмечены *

Вы можете использовать это HTMLтеги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>