29. Тику и вождь
Деревенский ведун Тику был таким, будто кто-то взял старого ведуна за шиворот, повертел и попробовал спеть его. Песня вышла корявая, голос, что пел, то поднимался к веткам деревьев, а то нырял в мышиные норы, бормоча и заикаясь.
Тику сидел на ворохе мягких листьев, подвязанных лианами в кривой тючок, подогнув под себя короткую жилистую ногу, а другую вытягивая перед собой. Дрожащий свет жирника падал на шевелящиеся пальцы и острое колено, а дальше все было в тени.
За стенами большого дома шел правильный дождь, через два выпрошенных женщинами дня он начался под утро, и теперь все снова было, как надо. И дети пришли, от совсем маленьких, которых матери привели в первый раз, крепко держа за руку и оттаскивая от жиденьких перилец мостков, до тех, кому последний раз слушать старого Тику, его легенды и уклады, учить заклинания для жизни и знать то, что должен знать каждый лесной человек.
– Так повелось от начала времен и так будет всегда, – сказал Тику из темноты детям, полукругом сидящим на полу, – крепко помните сказ о Большой матери и Большом Охотнике. И идите уже.
Дети шептались, кто-то толкнул соседа локтем под бок, тот вскрикнул и рот прикрыл рукой. Тику подтянул ногу, обхватил руками колено, потер. Стар стал, кости ноют и будут ныть все время, пока идут дожди, хорошо успели молодые перекрыть заново крышу, хоть не мокро спать. Вспомнив, что не позвал матерей, ведун поднялся, кряхтя.
– Сидите еще.
И пошел, размахивая кривой рукой и припадая на искалеченную ногу, но не к выходу, откуда шептал дождь, а внутрь, в темный коридорчик. Прошел в каморку, где лежали припасы. В своем доме Тику все знал наизусть, а особенно тот темный угол, куда и ярким днем не доставал свет. Нащупал циновку, откинул и достал большую тыкву с узким горлом. Потряс и приложил к уху. Внутри, проснувшись, зашевелилось, постукивая о стенки, легонько, как ночные летуны-кровососы.
– Ну-ну, – сказал Тику с довольным смешком. Открыл рот и опрокинул в него узкое горло сосуда. Вторую руку, сложив ладонь ковшом, придерживал у подбородка, чтоб не выпали мимо размокшие кусочки коры, смятые листики и длинные волосяные травинки. И чтоб детки болотника, которые правильно развелись и росли в правильно приготовленном зелье, не шмыгнули мимо рта.
После трех глотков оторвал бутыль и прислушался к себе. В голове запищало тонко и весело, а перед глазами темноту расшили огненные травинки.
“Как мушкам фонарики дарены”, подумал Тику, ухмыляясь щербатым ртом. И представил себе мушек – маленьких, прозрачных, с веселыми глазками и тоненькими ручками, в каждой по светильничку крошечному, ручками машут, крылышками трепещут.
“Мушечки мои”… Снова поднес ко рту и хлебнул, стараясь, чтоб глоток был побольше. Мушки так и замелькали перед глазами, а пол поднялся мягким бугром под босыми ногами, толкая в пятки.
Тику вытер губы и, сунув бутыль на место, закутал циновкой. Пусть стоит, зреет. Через день останется на донце два глотка гущи, тогда он сделает новый отвар, зальет шевелящихся на дне болотничков еще раз. И пусть плодятся. Без света не вырастут, а только будут, как надо, разлепляться на две половинки и снова, снова.
Пол подтолкнул его к стене, которая дышала, выпячиваясь, шевелила у лица невидными листьями, что только вот выросли и щекочут. Тику провел рукой по листьям и пошел обратно, через коридорчик, который чудесно превратился в зеленую тропу посреди ласкового леса. Шел, молодой, стройный, и выжженный лесным пожаром глаз был на месте, и пробитая когтем щека снова цела, а сам – красавец, каким никогда не был. Впору песню запеть, чтоб услышала его любимая, встретила на пороге, смеясь.
Из большой комнаты слышались шум и возня, дети, соскучившись сидеть, тихонько дрались и кто-то уже упал в круг, стукнувшись головой, заревел через прижатую ко рту чужую руку. А вокруг – смешки, все громче.
– Ну-к-ка, – прикрикнул Тику, неровно проходя через сидящих, споткнулся, все смолкли, отодвигаясь, но сумел выпрямиться и побрел дальше, к открытой двери.
На мостках постоял, качаясь, и, повиснув на перилах, прокричал срывающимся голосом крик для матерей:
– Да сохранит Мать… Большая Матерь… вас и дет-тей, идите и буддь-те спокойны. Все тутт.
И засмеялся счастливо, подставляя теплому дождю широкое одноглазое лицо с вырванной и криво зажившей щекой.
– Старый ворон, хрипит, ровно в лесу заблудился, – ругнулась в ближайшей хижине молодая женщина и выбежала на мостки, присоединяясь к другим, идущим вдоль перил.
А Тику ждал, крича снова и снова. Ему казалось, что голос его звучен, как голос молодого ветра, трогающего речные колокольцы. И пусть утром он будет плакать от боли в горле, где сейчас копошились, сползая внутрь, маленькие болотники, но зато вечером он снова достанет свою тыкву и будет счастлив.
– Да будет ночь твоя тихой, спасибо, учитель Тику, – дети проходили мимо, держась за руки матерей, и Тику, крича и булькая горлом, кивал им и поднимал вверх трясущуюся искривленную руку. Дождь лился на неровные космы волос и на лицо, стекал по редкой бороде, которую, как и положено ведунам, Тику не брил, капал на узкую грудь, чуть прикрытую ветхой тайкой.
– Да сохранят боги твой сон, учитель Тику…
– Да будет дождь для тебя теплым, учитель Тику…
– До завтра, учитель Тику, пусть сны твои…
– Пусть рот твой не знает голода…
Крича в дождь, Тику не заметил, как все ушли и он остался один. Открыл рот, еще крикнуть, но раньше крика послышался голос из-за спины:
– Помолчи, Тику.
Уцепившись за перила, повернулся и, среди мушек с черточками огней, прищурясь, стал разглядывать гостя. Привалился спиной к жердям и стал сползать, кланяясь.
– Да сохранят боги… вождь… Мене… Менес!
– Встань. Веди меня в дом.
Вставая, Тику тряхнул головой, разгоняя мушек. И еще больно стукнул себя по бедрам сжатыми кулаками. Мушки разлетелись, забрав свои фонарики, писк внутри головы стал тихим-тихим. Он шел впереди, слушая, как мягко и грузно ступает за спиной важный гость. И поеживался, дергая худыми плечами. Не первый раз приходил к нему Мененес, но так и не привык ведун, что он идет впереди вождя.
В большом круглом зале еще пахло детьми, их свежим домашним запахом. Но вождь, усаживаясь на пододвинутый тючок, на который Тику набросил новую циновку, сморщил нос:
– Ты снова пил отту, Тику?
– Я…
– Ладно. Твое дело, старик. Только не вздумай в одну из ночей сбежать к Большому Охотнику. Ты знаешь, что болотник делает с теми, кто берет его в себя.
– Я понемногу, вождь, да хранят тебя боги дождя и леса.
– И скал, Тику.
– И скал, – повторил ведун мертвым голосом. Стоя на коленях перед Мененесом, опустил голову так, что жидкая борода коснулась дерева пола.
Дождь мерно шумел и шум его пока что был слышен. Минет день, еще один и еще, шум станет привычным. Тогда станет слышно, что нет ничего вокруг: ни птичьего пения, ни шороха и писка мелких зверей в кустах. Ничего, кроме людских голосов, ветра, что треплет верхушки деревьев, налетая с реки и, иногда, странных звуков из-под мостков, вьющихся от одного дома к другому. Там, внизу, куда нельзя смотреть и не стоит прислушиваться, нагибаясь, вдруг булькнет что-то, выталкивая на серую поверхность воды крупные радужные пузыри, застонет утробным мычанием, приближаясь, переходя с одной стороны под мостками на другую, и стихнет, удаляясь. Только еле видимый след усами разойдется по воде, да длинная тень протянется, неспешно колыхаясь.
Но пока дождь шумел: шелестел, возился в кустарнике, шлепал по широким листьям на мокрых обвисших ветках. Двое мужчин в темной большой комнате молчали. Один согнулся, упершись в пол искривленными руками, другой сидел, думая свое, крепко уставив в жерди толстые ноги и положив руки на колени.
– Что же не спросишь, Тику, какое дело к тебе у твоего вождя?
– Жду, скажешь сам, вождь, да хранят боги тебя и твою семью от времени до времени и через время.
– Скажу, старик. Завтра вели матерям, чтоб не приводили детей. Два дня не пей болотника. Что?
– Ничего, вождь Мененес, я слушаю тебя.
– Выдержишь?
Тику молчал. Мененес присмотрелся, но не увидел лица, только морщинистый лоб, освещенный слабым светом скачущего огонька глиняной лампы.
– Выдержишь.
– Да, мой вождь.
– Я принес тебе семя, – отняв от колена руку, снял с пояса маленький кожаный мешочек, – возьми.
Согнувшись, Тику подошел. В протянутую ладонь из мешочка упали два бугристых орешка. Вождь вытряхнул еще два и затянул мешочек, сжал в кулаке.
– Ты знаешь, что сделать, не забудь, сегодня же!
– Да, вождь.
– А через два дня я снова приду. Смотри же, сумеречные бабочки должны найти дорогу в твою голову.
– Да, вождь, пусть дожди будут всегда теплыми для тебя и твоих жен.
– Будут, Тику, будут.
Мененес поднялся, прицепил мешочек к поясу, прикрыл складками тяжелой, богато украшенной тайки. Пошел к выходу, а Тику, не разгибаясь, двигался за ним. Орешки давили ладонь, кусая острыми бугорками.
Под навесом за дверью Мененес остановился. Смотрел на пелену дождя, которая чуть заметно светилась сама по себе, под сплошными темными тучами.
– Если придет к тебе Меру, раненый на последней охоте, подлечи, дай траву, чтоб рука его заживала быстрее.
– Да, вождь.
– Но пусть рот твой будет закрыт, как запечатанный улей. Ты понял?
– Да, вождь.
– Я сам поговорю с ним. После того, как бабочки улетят.
– Да, вождь, – ответил Тику. И поднял голову, не услышав больше голоса вождя Мененеса. Только широкая спина, охваченная по лопаткам расписной тайкой, исчезала в темноте, расшитой струями дождя. И скрипели мостки под тяжелыми шагами.
– Да сохранят тебя боги, – прошептал Тику, – бедный большой человек, да сохранят тебя…
Вернувшись в хижину, он постоял у двери и закрыл ее, намотав на петли лохматую веревку. Хромая, взял светильник и прошел в каморку. Бросил хмурый взгляд на угол с тыквой и отвел глаза. Нельзя. И мушки улетели, не радуют его. Совсем нельзя. Тем более, сколько там осталось, почти на донышке, а у него семена.
Встал на колени перед приземистым горшком, отдельно стоящим у стены. Сдернул с него сухой лист, придавленный камушком. Шепча и хмурясь, пальцем левой руки выкопал четыре ямки и положил в каждую мокрые от его пота орешки.
– Сухой земле, земле без воды, деток даю, отту лью, – сходил в угол, принес ту самую бутыль и, закусив губу, капнул из узкого горлышка в каждую ямку, следя, чтобы поровну. Черные болотнички, потрескивая, расползались по комкам земли, но, почуяв семя, собирались у ямок, сваливались и, пока Тику светил, наблюдая, ввинчивались в бугристую поверхность орешков.
Он потряс опустевшей тыквой, откуда выпали в остатках отвара отты последние глянцевые червячки, и кинул ненужную посудину за спину. Вздохнул. Теперь заново делать отту, из сухого травья. А это не меньше, чем одна рука дней. Вот уж вождь, что случилось у Мененеса, если сам пришел и не в срок? Слушать сумеречных бабочек больно и понять их нелегко. Каждый раз, как вождю нужно их выслушать, Тику потом долго лежит без сил. И лицо его становится лицом мертвеца.
Висевшим на поясе острым шипом он уколол руку повыше ладони и пустил в каждую ямку по капле медленной крови. Вот и кровь его течет не как вода в быстрой реке, а как сок тягучего дерева. Сколько раз осталось Тику встречать сумеречных бабочек? Особенно, если Мененес станет звать их чаще, чем раньше?
– Старик Тику… – он присыпал ямку землей и криво улыбнулся, перекашивая шрам на щеке. Всего на одну руку лет он старше вождя. Но Мененес крепок и у него молодая жена, дочь его бывшей жены. А Тику скоро рассыплется на корни и гнилые ветки, уйдет в темную воду.
Он поклонился горшку и, шаркая ногами, вернулся в большую комнату. Привалил к стене тючок, на котором сидел сам, поучая детей и на который усадил Мененеса, потому что больше не было удобных вещей в его хижине. Лег на пол, обнял вязанку листьев искривленной рукой с торчащими шишками суставов и уткнулся лицом, вдыхая запах леса. Зажмурил глаза и попробовал вернуть мушек, вылетавших из веселой и ласковой отты – его жены и матери. Захотел сильно-сильно и, засыпая, улыбнулся. Мушки вернулись, чертили темноту под закрытыми веками маленькими огоньками светильников и тонко пищали, смеялись.
Ничего, думал старый Тику, морщась от того, что лист щекотал ему угол рта, ничего. Зато вождь одарит его: как всегда, после бабочек, отдаст ему их крылья. И Тику сделает себе курево, настоящее. Ничего, что после нескольких затяжек ноги его будут ныть еще сильнее, а руки перестанут разгибаться. Чтоб не болело, будет потом отта, свежая и веселая отта-жена.