22
У Ромалэ были такие красивые руки, что Инга стеснялась положить на стол свои, поспешно вспоминая о въевшейся под ногти тепличной черной земле и ссадинах на костяшках пальцев. А еще ей было жарко, но и расстегнуться, показывая под распахнутой курткой кофточку с облупившейся молнией, она тоже не решалась.
- Чего не пьешь? – Ром повертел в длинных, смуглых без всякого загара пальцах маленькую кофейную чашку, поднес к губам. И поставил снова, пристально глядя через стол на девочку. Она стесненно нахмурилась и все же подняла руки с колен, взяла свою чашку, следя, чтоб та не задрожала.
В светлом кафе шумела музыка, двери хлопали, впуская крикливых ребят в ярких куртках и модных дубленках. Девушек в пуховых тонких лосинах, заправленных в белые дутые сапожки – и где берут только такие. Знала, конечно, где берут, на базаре, у фарцы, а те покупают у морячья, что ходят в загранрейсы, везут оттуда тюками барахло. То, что подороже, и не барахло вовсе, а вполне хорошие вещи, но уж очень дорогие.
- И где взяла бабки?
Инга быстро поднесла чашку ко рту. Что лучше – сказать или промолчать? Но парень разрешил ее сомнения.
- Горча передал, что ли? Срубил бабла, значит, на стороне?
- Ты что! Он? – она так искренне изумилась, что Ром кивнул в ответ, мол, верю. Но продолжал смотреть с вопросом.
- Это мои. Заработала. И бабушкина зарплата. Ну, так, в-общем, что было.
Покраснела, чувствуя это и злясь на себя. Ром снисходительно оглядел ее турецкую старую курточку, и вместо вопроса тонкие темные брови поднялись, выражая удивление.
- Нихренасе, ты втюрилась, малая. Спиздила у бабки деньги, чтоб малыша своего отмазать?
- Я…
- Ладно, украла.
- Нет. Она сама мне. И вообще, тебе какое дело? Я отдала же бабки… деньги, то есть.
- Не груби, – он откинулся на спинку стула, вытягивая длинные ноги так, что они толкнули под столом Ингины сапожки, – никогда не груби дяде Ромалэ, врубилась?
Почти лежал на стуле, красивый, наглый, с цветущим лицом, и короткими, отлично постриженными волосами. Инга вполне могла понять, почему хмельные барышни в летнем кабаке клеились к одинокому мальчику за дальним столом. Но чтоб сама… эта вот наглость, неприкрытая ничем, напоказ, будто вышел голый и пошел через толпу, расталкивая – эй все, я иду, падайте. И желательно навзничь.
- А ты, правда, цыган? Кличка у тебя такая. Или это имя?
- Нравлюсь? – он весело оскалился, наслаждаясь собой.
- Нет, – честно ответила Инга.
Бережно, чтоб не стукнуть, поставила чашку. Думая, ну вот, сейчас швырнет в нее, сахарницу или свой кофе. Пора пригнуться.
Но наглость Рома берегла его от мелких обид. Такая – непробиваемая совершенно.
- Врешь, – уверенно заявил, и перешел к другой теме, – откуда знала, где искать?
- Сережа сказал. Ну, он даже не понял, что сказал это. Проходили стоянки дайверов, махал там, здоровался. Показал на акваланги, сказал, вот такой себе хочу, в спортмагазине сто раз вертел, у Ромалэ. Когда в Симфе был.
Ром немного подумал. И что-то в расслабленной позе чуть изменилось.
- Угу…. Так ты все магазины обошла, что ли?
- Нет. Я ж с центра начала, с самых больших. Три всего.
Он цыкнул, глотком допил кофе, и лег на стол, кладя подбородок на сложенные кулаки.
- Слышь, Михайлова? (она вздрогнула, Горчик, он так говорил), а ты настырная. И вообще героиня. У самой тряпки чистый хлам, завтра Новый год, тебе, небось, охота в кабачок запулиться, поплясать, шампусика дернуть. А ты вместо этого в своем рванье лазишь, ищешь, кому бабло отдать, за мудака, который тебя бортанул. Н-дааа…
- Я пойду. Ты больше не будешь его трогать? Я же все отдала, что сказал. И не январь ведь. Успела, да?
- Сядь. Сядь, сказал! Пара вопросов есть, к тебе.
Водя глазами, не поднимая головы, следил весело, как потоптавшись у стула, села боком. Тогда выпрямился, снова откидываясь на спинку стула и суя руки в карманы распахнутой дубленки.
- Значит, заработала. Где? И как?
- Да какая тебе…
- Слышь, малая, я тебе сказал?..
Инга тоскливо через его плечо посмотрела на стеклянную дверь. Там за ней – улица, нарядная елка на перекрестке, солнце светит. Ездят машины, люди смеются, праздник.
- Я в теплице работаю, в лесничестве.
- Ясенько. Вопрос второй. Ты, говорят, голенькая любишь позировать? А? Всяким заезжим художничкам? Да не стремайся. И кулаки не крути, о, засопела как. Не боись, пошутил, то не сплетни, я журнал видел.
- Что? Какой журнал?
Ром осклабился, довольный, ползал глазами по застегнутой куртке. И снова уставился в пылающее лицо, вцепился, будто клещами.
- Нормальный такой журнал. Молодежный, о всякой столичной культурке. У нас шеф приносит девкам продавщицам полистать. Смотрю, опаньки, а чья это там пакля на фотке виднеется? Не иначе наш летний дедушко, что у «Джанги» кулачками размахивал. А что это над его бараньей башкой за картина висит? Зелененькая такая, с подушками.
- Перестань!
- А на подушках кто это у нас черненький такой сидит, эдак…
Инга вскочила, скрежетнул по гладкому полу тонконогий стул. Пошла к двери, дергая из кармана перчатки, те зацепились, таща вверх подол куртки. Бросила, ничего не видя от слез, и одна перчатка упала, растопталась подошвой сапога.
Двери, наконец, выпустили ее. На солнце, в яркий предпраздничный мир.
- Михайлова! – парень догнал ее, хватая за капюшон. Повернул к себе, и смеясь, сунул уроненную перчатку.
- Вот я тебя на понт и взял. Держи, Джульетта. Та не ссы, там на фотке тебя и не видно. Ну, нога одна и плечо. Учись, как надо ловить, а?
Шел рядом, смеялся, поддавая узким носком сапога смятые бумажки и ветки, щурился, наслаждаясь собой и солнцем.
- Видела б свое лицо. Я слово скажу, а у тебя уже дальше все написано. Из меня харроший бы следак вышел. Опер какой. Но я об мусарню пачкаться не буду.
Инга почти бежала, тоскливо думая, да когда же он отстанет от нее. Нашла, отдала деньги. И вот. Вива правильно говорила, поди отвяжись от таких. Бедный Серега…
- Я подумал, про теплицу твою. А там никак нельзя травку посадить, а? Прикинь, тихо так, хуе-мое, ты поливаешь, потом соберешь? Я заберу. Будешь при бабках?
- Нет.
- А что так?
Она остановилась, сжимая кулаки.
- Ты серьезно? Да там народу каждый день три бригады. И вообще это запрещено!
- Да ладно тебе, я ж спросил только.
Насвистывая, он все шел рядом, легко успевая широкими шагами за ее быстрыми.
- Ну, а если так… Я тебе привожу клиентов, фотографов, а ты для них фоткаешься. Ну, как с художником этим? Правда, фигура у тебя и рост, не, мне как раз нравятся такие, чтоб с сисечками и было за что подержаться, но если делать карточки… да…
- Слушай. Отстань от меня, а? Пожалуйста!
- Чего ты? Ну, прогулялись, побазарили о делах. Мало ли, вдруг чего выйдет. Я, думаешь, всю жизнь хочу на дядю пахать? О…
Он шагнул в сторону, махнул кому-то рукой. Блеснул Инге ровными зубами:
- Пока, Михайлова, еще увидимся. Хорошего тебе праздничка, Джульетта.
Слова Рома съели все краски вокруг, превратив их в серую пелену слез. Вот значит, как это со стороны. Голенькая, любит позировать, заезжим художникам. И журнал. Его же все увидят, а там в нем – она. Сидит на смятых простынях.
- Куда прешь, под колеса!
Под визг тормозов, она, не глядя, перебежала дорогу, кинулась по узкому тротуарчику вглубь старого парка, уставленного дурацкими раскрашенными статуями гномов и горынычей. Что же это? Серега удрал, бросил ее, с этими разбираться. А Петр тоже хорош, оказывается, картина уже висит где-то, а он и не позвонил, ни разочка. За все ее старания, все жертвы, такая вот благодарность – наглый Ром и его насмешки.
В безлиственных ветках дрались, чирикая, воробьи. Инга пошла медленнее, на ходу вжикнула молнией куртки, и, дойдя к лавочке у толстого платана, села, сложив на коленках руки. Мяла подол, закусывая дрожащую губу. Ужасно, ужасно все и совсем одиноко. И совершенно некому утешить, сказать, да ладно тебе, Михайлова. Наплюй, Михайлова. Ты же… ты…
Что именно ты, придумать не могла. И откинулась на спинку, подставляя солнцу измученное лицо. Мимо проехала коляска, ее толкал парень, смеялся, обнимая свободной рукой некрасивую и очень счастливую молодую женщину. Пробежала собачка, таща на поводке большую старуху в драповом пальто.
… – Как-то я все время – то я и Петр, то я и Сережка… А где же получаюсь я сама? Инга Михайлова, ты кто? Девочка, которая не умеет врать. И все? Ну позировала, думала – спасаю. Денег собрала, снова думала – спасаю. И, наверное, спасла? А дальше что?
Ей стало зябко, и она снова застегнула куртку. Вспомнила вдруг с урока литературы «подай-ка мне, братец Очумелов, шинель, что-то холодно стало» и засмеялась, почти всхлипывая. А темные густые брови уже хмурились упрямо. И если бы увидела ее сейчас Вива, то всплеснула бы руками, с юмором покоряясь, ее детка снова закусила удила, вот же упрямая любимая девочка, Вивина радость и сердечная боль.
- Значит так, – сказала себе шепотом, вздыхая и поправляя волосы, – ни минутки тебе роздыху, поняла? Станешь – сама. Лучшая. Хрен всякие ромалы тебя напугают. И поступать поедешь, не потому что там Петр, а потому что это – твое дело, настоящее. А то будешь, как Ситникова теть Валя, всю жизнь в доме крутиться. А ты, Михайлова…
Вставая, пожалела, что праздники еще впереди. Все закрыто, библиотека и оранжерея. Ничего, переждать пару дней и всем она нос утрет. Нафиг.
Грозно думая грозные мысли, отправилась к автобусной остановке.
А вечером, когда уже совсем стемнело и они с Вивой в кухне резали салат, радуясь тому, что свет не отключили и елка мигает цветными лампочками, прибежала к забору Валя Ситникова, тряся плохо надетой галошей, уцепилась за калитку. Закричала в приоткрытую форточку:
- Ой, та шо падает и падает, тю. Иночка, побеги к нам, там тебе звонят, с Москвы. Та быстрее давай деточка, это ж международный теперь звонок! Пока топчешься, там мужчине денежка ж капает.
И, поспешая рядом с Ингой, тяжело дыша, любопытно спрашивала:
- А то, наверно, ж художник, да? Что у Тони снимал. Ты его спроси, Иночка, может, кто схочет, так у нас две ж комнаты, хорошие.
- Да? – сказала Инга в тяжеленькую трубку, – да, алло?
- Здравствуй, цыпленок…
Она молчала. И Петр, помолчав, с юмором спросил:
- Это точно та Инга, что мне жизнь перевернула? Или другую позвали?
- Это я. Здравствуй.
- А что голосок такой? Не рада мне?
Инга растерянно молчала. Вот если бы спросил, у тебя там ничего не случилось? А он сразу – радуйся, мол, моему первому за полгода звонку.
- Понял. Слушают там тебя. Хорошо, я сам скажу, а ты только говори мне, да, а я буду знать, это значит – да, мой любимый. Да?
Молчать дальше было совсем неприлично, да и Валя крутилась неподалеку, мелькала за полуоткрытой дверью, неслышно ступая и вроде задерживая дыхание даже. Но она молчала.
- Иннга, девочка. Я картину закончил. Даже повисела она в выставочном зале, месяц. Прости, не сказал раньше. Думал прислать тебе фотографии, да пару вырезок, но…
Он вдруг замялся, но так же бодро продолжил:
- Да как-то не успел, все дела, сама понимаешь, суета, праздники вот. У меня большой заказ, на оформление ресторанного зала. Кажется, левая работка, но если с умом подойти, все прекрасно можно совместить, и искусство и шабашку. Только вот время съедается совершенно все. Ты слушаешь там?
- Да…
Я тебе в январе вышлю журнальчик. Там фото и небольшая заметка. Написал журналюга, конечно, фигню, им бы руки поотрывать, за пустопорожнее. Ну да ладно. Ты же умница, между строк прочитаешь. Да?
- Да.
Петр рассмеялся. Хмыкнул.
- Странный у нас получается разговор. Сейчас спрошу «да?» и ты мне ответишь – да…
Инга молчала. И вдруг спохватившись, сказала невнятно:
- Спасибо тебе. Ну, за…
- За что? Молчишь. Ладно, понял. Не за что, милая, я рад, что какой-то новый мир тебе открылся. Будешь знать, что он большой.
«О чем он?», думала Инга, перекладывая трубку к другому уху, не понял, да, наверное, не понял. Ну не рассказывать же при Вале, про деньги. И про Сережу.
- Ладно, – снова раздумчиво сказал Петр.
А Инга взмолилась мысленно, да хватит уже твоих «ладно». И изумилась поднимающемуся в ней раздражению.
- Будем прощаться? – мужской голос становился все более напряженным и бодрым, – с праздником тебя, передавай привет великолепной Виве, и мушкетеру своему тоже. Как он там, кстати?
- Уехал.
- Ну, поболтается где и вернется. Ты там аккуратнее с ним, поняла? Скучаешь?
- Да, – ответила Инга сломанным голосом, – да, очень.
Отвернулась от Вали, которая делала ей знаки из двери – про комнаты, не забудь же!
- Ну, славно. А я уж боялся, забыла меня совсем.
Она открыла рот, недоуменно сводя брови. Решил, что про него сказала. А она же…
- Цыпленок, пока-пока. Я тебя целую, милая летняя девочка.
- Петр! Подожди!
- Что?
- Тут Валя спрашивает. Теть Валя. Если кому надо, то у нее комнаты.
И замолчала, с удивлением слушая, как он хохочет. Оборвав смех, Петр сказал:
- Ну, уморила. Ладно. Тьфу, да что привязалось словечко, будто пацан какой. Инга. Ты слушаешь меня? Я тебе писал, и еще скажу, ты загадай желание, на самый праздник. Я приеду, поняла? И ты меня встретишь. Обещала, помнишь?
- Помню.
- И ты меня целуешь, сейчас вот прямо.
- С новым годом, Петр, – быстро сказала она, и с изумлением глядя на свою руку, прижала трубкой рычаг.
Кивая на Валины благодарности, жаркие вопросы и поспешные рассказы о том, как нужны жильцы-то, выскочила и быстро пошла обратно, встала у калитки, держась за штакетину. Пыталась собрать во что-то стройное ту кучу-малу, которая, вдруг ахнув, насыпалась внутри, торча в разные стороны непонятными углами и краешками.
Ждала. Как ждала-то! Позвонил. И журнал вышлет и сказал всякого. И в конце, прямо просил, чтоб откликнулась, ну не дура же она совсем, слышала по голосу, даже попрощаться никак не мог, тянул резину. А она? Она что?
Прошла мимо внимательной Вивы, стоящей у стола с большим ножом.
- Ба, я полежу. Устала что-то.
И войдя в комнату, выключила ненужный свет, повалилась на постель, поджимая к животу ноги в шерстяных носках. Сунула руку под подушку и вытащила листок с Сережиными словами. Вот все и расплелось, и заново сплелось. Мальчик Сережа… Ты, говорит, живи, как хочешь слова не скажу. Нескоро только то будет. Господи, а у нее даже фотографии его нету! Ни одной. Хоть бы в Керчи затащила в ателье, пусть криво косо сделали, но пусть бы была. А теперь он в Чакви. Может, и там его нету. И зря она обижается, посмотрела на Рома поближе, послушала. Да от таких на край света сбежать и то мало. Бедный, бедный Серый, ее мальчик-бибиси. Вива сказала – только чудо может все изменить. А ее любовь? Вдруг чудо – это как раз любовь? Только любить нужно так горячо, как сумеется.
Она повернулась и села, сердито вытирая щеки свободной рукой. И снова Вива права – да Инга за все шестнадцать лет не ревела столько, сколько из-за этого тощего пацана с карманами. А Петр, ну, что Петр. Она сама его, получается, заставила. Ходила следом, вздыхала, навязалась. Да он радоваться должен, что так все сложилось. Провел хорошую неделю. Кто она ему – обычная девчонка, за три тыщи километров. Даже и не красавица совершенно, хоть и похваливал. И все, что хотел, все получил, картина вот есть. Все что могла, сделала.
- Ты меня оставь, – сказала шепотом, баюкая у груди листок, – я хочу только с ним, я выбрала. Спасибо тебе. И прости, ну так получилось. Дура я Михайлова. Но знаешь, я ужасно рада, что он – один у меня. Когда было вас двое, хоть порвись.
Она легла, натягивая одеяло. Положила на грудь листок и прижала его ладонью. Закрывая глаза, подумала, радуясь, как много у них есть, чтобы вспоминать. Они молодцы. Есть тайная комната и он сидит рядом, в темноте. Есть его ладонь, когда она проводила пальцем, колючки искала. Обрыв на Атлеше. Она сама его поцеловала тогда, и она – молодец. А еще – осенняя Керчь, песок на длинном пляже, вода и он по пояс, держит ее, когда сидит, обняв его ногами, и оба смеются. Целуются мокрые. И эта чудесная печка. Матрасы. Да это самая лучшая ее осень. Нет. Пусть дальше будут еще лучше – всякие времена у них. А пока она будет лежать и вспоминать ту первую в Керчь поездку. И травы на склоне над широкой водой.
Вива прошла коридором. Заглянув, в узком луче увидела мирное счастливое лицо. Не стала будить, просить раздеться и лечь нормально. Закрыла дверь и вернулась в кухню, резать картошку и колбасу.
За три тысячи километров в небольшой мастерской, освещенной яркими лампами, стоял Петр Каменев, держа руки в карманах серого халата, смотрел на картину, висящую на длинной стене.
Черт знает что! Месяц собирался позвонить. И все откладывал, скучно думая – услышит, как она затрепещет там, начнет спрашивать, будет ждать, вдруг позовет приехать. Придется говорить ей натужно веселые нежности, подшучивая вроде бы, но зная – она убежит и ляжет – мечтать о том, что внутри этих вроде бы шуток. И не хотел. Обижать не хотел, враньем. Трусливо подумал было – спустить все на тормозах, забыть, и она забудет, ведь целый год. Для нее, малявочки год – почти полжизни. Но все же превозмог сам себя, герой куда-там. Сыграл в благородство, исполнил обещание. Поздравить, сказать о картине, о журнале. Вышлю, мол.
Но она его опередила! Холодный голос, эти размеренные «да», и слышно же было – хочет, чтоб скорее попрощался.
- Так радуйся, – сказал вполголоса с раздражением.
Инга смотрела на него с постели. Следила отчаянным взглядом, в котором рождалось понимание – все кончено, все, что было только что и чем еще дышит смятая постель и разбросанные подушки, все уходит, не остановить. Уходит первый мужчина, и уносит с собой ее нежное девичье счастье. Это было – и в опущенных плечиках, в полной, совсем женской груди, в бедре на фоне зеленовато-белого, таком смуглом. Маленькая дикая девочка. Картина почти гогеновская по широте и небрежности мазков, по размаху, но нет в ней его спокойного мира, а есть спрессованное в темном комке фигуры – облако дивных и сильных страстей.
Телефон зазвонил и Петр, резко поворачиваясь, дотянулся, срывая трубку.
- Да! Да, ты… А… Хорошо, Наташа, куплю. Конечно. Да, скоро. Сказал же – скоро! Через час закруглюсь и выйду уже. Что значит ночью? Ты понимаешь – я работаю! Один да!
Бросил трубку.
И пнув по дороге пустую банку, сел на тахту у стены. Лег, закидывая руку за голову. Выругался, услышав – рукав халата треснул от резкого движения.
- Ты что? Вляпался, свет Каменев? Влюбился, что ли, на старости лет?
Но глядя на трещины потолка, понимал, давно уже понял, дело тут не в любви к совсем молодой девчонке. Дело – в картине.